Мадемуазель Доомс была моей учительницей математики. Я чувствовал себя перед ней словно трехлетний ребенок, стесняющийся гостей, и на все ее вопросы, даже самые ласковые, отвечал только «да» или «нет», а то и вовсе не отвечал. А уж что касается науки, которую она преподавала, то для меня это была просто китайская грамота.
Девушка оказалась и в самом деле мадемуазель Доомс — она как раз усаживалась на свое место в бельэтаже. На ней было голубое атласное платье, которое ей очень шло. Больше всего я боялся, что мне придется сейчас к ней подойти, на меня устремится добрый взгляд ее карих глаз, и мне, как всегда, мучительно захочется провалиться сквозь землю. Я стану на мгновение мадемуазель Доомс, в высшей степени образованной молодой девицей, проникшей в тайны за семью печатями, буду с жалостью взирать на несчастного маленького Кревкёра, который позорит свою семью.
— Поздно спускаться, — сказала мама, — появилась королева.
Все встали и, повернувшись спиной к сцене, смотрели на королевскую ложу. Изящная дама в серой шляпе с букетом цветов в руках сделала приветственный жест, и зал разразился бурей аплодисментов. Королева Елизавета спасла меня от мадемуазель Доомс, и я был ей благодарен за это, но сейчас мне хотелось только одного — чтобы она поскорее села. Она же из кокетства медлила, и я перестал аплодировать. Мама тоже: в глубине души она была республиканкой.
Наконец королева опустилась в кресло, раздались три удара, и занавес пошел вверх — словно три эти действия были неразрывно связаны между собою.
Мадам Сегон-Вебер запечатлелась в моей памяти скорее как какой-то предмет, нежели живая женщина: на ней было столько одежд и драгоценностей, что она походила на шатер, возвышающийся среди пустыни. Ее возраст так не соответствовал роли, что казалось, будто она существо иной породы, чем ее партнеры. Эта бездна искусственности восхищала меня.
— Франсуа, ты должен пойти поздороваться со своей учительницей, — сказала мне мама в антракте.
Я с тоской встал. Причин для мрачного настроения я и так имел достаточно: во-первых, Федре оставалось жить всего два акта, во-вторых, завтра был понедельник. Предстоящая встреча с мадемуазель Доомс переполнила чашу моих бед, однако мне ничего другого не оставалось, как покорно последовать за матерью, которая решительно шагала по наклонному коридору, ведущему в бельэтаж.
— Вот уж не думала, — говорила она на ходу, — что мадемуазель Доомс способна заинтересоваться трагедией. Забавно, что мы встретили ее в Брюсселе.
Неожиданные встречи всегда приводили мою мать в состояние радостного возбуждения. В любом совпадении, в любой случайности, в малейшем домашнем происшествии, которому не находилось немедленного объяснения, ей виделось нечто необыкновенное, нарушающее обыденное течение жизни.
Я сразу же заметил мадемуазель Доомс. Волосы ее были собраны в пышный шиньон, низко спускающийся на затылок, — эта прическа, весьма необычная для того времени, казалась мне воплощением строгости. Своим размашистым, почти мужским шагом мадемуазель Доомс приближалась к фойе. Мама оглядывалась во все стороны, но силуэт моей учительницы не был ей так хорошо знаком, как мне, и при некотором везении я вполне мог надеяться избежать нежеланной встречи.
Вскоре мы миновали место, откуда голубое атласное платье еще можно было увидеть. Я принялся убеждать мать, что мадемуазель Доомс, должно быть, осталась сидеть в зале, и мы заглянули в бельэтаж.
Мне не терпелось поскорее услышать снова певучий голос мадам Сегон-Вебер и музыку александрийского стиха. Но я не мог заглушить угрызений совести, оттого что обманул мать, поэтому едва мы уселись, как я тут же указал ей на голубое платье в бельэтаже.
— Вот она и вернулась, — сказала мама. — Она по-своему недурна, только чересчур худа, на мой вкус.
При слове «худа» занавес взвился, не оставив мне времени, чтобы высказать свое мнение.
Спектакль уже подходил к концу, когда в зале раздался крик. Он был так ужасен, что разом вырвал меня из состояния блаженства. Я не случайно говорю именно «вырвал», ибо это было ощущение почти болезненное. Я поднял взгляд от сцены и увидел в ложе, прямо напротив нас, во втором ярусе, человека, которого словно какой-то вихрь подбрасывал на сиденье. Он раскачивался, описывая корпусом широкие круги, в то время как на сцене кровосмесительная любовь Федры приближалась к развязке.
Я разрывался между этими двумя образами, но занавес наконец упал, и выбора у меня не стало. Я тут же воплотился в незнакомца напротив, терзаемого неведомым мне недугом. Зажегся свет, зрители аплодировали, приветствуя подвиг мадам Сегон-Вебер.