Что-то восстает во мне против этого. Я совсем иначе представлял себе пьесу. Мне виделся некий союз животного и человека, их общий заговор против чудовища, именуемого публикой. Только так я могу решать эту тему после ночей в Даксе и Коньяке, я не хочу даже вспоминать о том кошмаре, где я убиваю быка.
Бартелеми умолк. Мне кажется, он знает, что я не заговорю. Он ждет, чтобы его слова проложили себе путь в моем сознании, ждет, чтобы я проникся духом незавершенности, исходящим от самих стен этого помещения. Я должен привыкнуть к тому, что здесь ни текст, ни обстановка никогда не примут законченной формы, — все тщательно продумано, чтобы исключить однозначность, посеять ощущение противоречивости происходящего.
«Сам интерьер этого театра, — писал какой-то критик, когда Питер Брук решил сохранить в театре „Буфф“ следы пожара, — будоражит зрительское восприятие, не позволяет чувствам притупиться».
Мы с Жоарисом стоим по разные стороны некой незримой черты. И каждый напряжен до предела. На фоне обгорелой стены четко вырисовывается его фигура, затянутая в странный костюм, такой для него необычный, но надетой явно не случайно, а с определенной целью, которую я не могу угадать, так как не понимаю, играет он или нет. Хлыст явно выражает намерение подавить, но подавить кого? Франсуа Кревкёра или Нагого? А Нагой, должен ли он в свою очередь подавлять быка? А может быть, просто Бартелеми Жоарис только что вернулся с верховой прогулки?..
Я чувствую, что больше не могу. Я загнан в угол, затравлен. Я отступаю к зрительским скамьям, расположенным вокруг площадки амфитеатром. Так бык во время корриды, если только он не отличается редкой храбростью, встречает смерть не в центре арены, а отступает к круговому барьеру — по-испански он называется «querencia». Когда бык ищет спасения от смерти, говорят, что он занимает положение «en querencia». Все эти детали я узнал, слушая разговоры любителей корриды во время своих медитаций перед мертвым, но еще не упавшим быком.
Мне кажется, я мог бы сейчас закричать, если бы часть моего существа не была вовлечена в игру, воплощена в Нагого. Но, увы, я своей роли не знаю, не могу ее знать, и не Жоарис мне ее подскажет. Его задача, в сущности, сводится лишь к тому, чтобы помешать мне занять положение «en querencia».
Он снова принимается объяснять:
— Быку предстоит самому решить, как ему поступить с человеком. Человек не должен навязывать ему свою волю: необходимо вернуть животному его достоинство. Это, если угодно, своего рода политическая акция — ненасильственная и в то же время рискованная. Сначала человек выходит на арену одетым. Арена пуста, но быка выпустят с минуты на минуту. Когда он появится, человек начнет раздеваться, сбрасывая с себя одежды, одну за другой. Он совершенно один на арене, если не считать, пожалуй, лошади, — нужно, чтобы вся формальная сторона корриды была воспроизведена, но в принципиально новых условиях. Это, по сути дела, символическое изображение перемен, происходящих в обществе.
Я чувствую, как мало-помалу втягиваюсь в игру. Однако для меня это еще более мучительно, ибо вжиться в нее по-настоящему я не могу — голос Бартелеми ведет меня в какой-то странный мир, где я обречен на молчание и на полное неведение того, что будет через минуту. Куда мы движемся, Жоарис и я? Куда плывем на этом горящем корабле, сжигая корабли за собой? Зачем правим прямо на мины, не оставляя себе пути к отступлению? Именно этого я боялся и избегал всю свою жизнь — неопределенности.
Позади у меня — деревянные скамьи, где сидят во время спектаклей равнодушные к комфорту зрители театра «Буфф». Прямо передо мной — сценическая площадка и освещенный со спины силуэт Бартелеми. Дальше, там, где некогда была сцена, зияет пустота. Заунывный голос, к которому я прислушиваюсь, звучал бы, наверное, гораздо мягче, если бы я умел ему ответить. Голос произносит: