Выбрать главу

Последней в Лонжюмо вошла в автобус рыжеволосая девушка. Я увидела ее, когда она уже показывала свой проездной билет.

— Вот видите, Констанция, — сказал шофер, — вы без меня обойтись не можете!

Она рассмеялась, потом пожаловалась на холод, она явно продрогла.

Ее обычное место было занято. Она слегка кивнула мне и села в первом ряду прямо передо мной. В меди ее пышных волос белело маленькое пятнышко: увядший цветок жасмина, совсем засохший. Автобус теперь катил быстро, уж не знаю, что унося с собой. Девушка продолжала дрожать. Я думала, что она сойдет на следующей остановке, где обычно садится по утрам, но она осталась в автобусе. Задержавшись перед красным светом, водитель, улыбаясь, обернулся к ней.

— Вам холодно, Констанция? Идите поближе ко мне, здесь теплее. Ох, эти девушки! Можно было хоть свитерок с собой прихватить все-таки, ну что на вас за блузка, она же совсем…

Блузка и правда была прозрачная, вышитая по рукавам зеленым и черным.

Констанция не ответила на приглашение шофера, она достала из своей школьной сумки маленькую меховую ленточку и набросила ее, точно галстук, на шею. Я почувствовала, как что-то мягкое коснулось моего лица. С плеча Констанции всеми своими блестящими глазками на меня смотрела сдвоенная куница.

Констанция… Так звал меня господин д’Артаньян, сохранивший благоговейные воспоминания о госпоже Бонасье.

У меня не было желания узнать, когда сойдет лицеистка. Видя, что она остается в автобусе, я вышла задолго до своей остановки.

Большая часть дороги идет среди полей, и с тех пор, как срублены деревья по обочинам, ничто не защищает от ветра редкого здесь прохожего. Я жалела, что вышла в этой пустыне, я закоченела, и от этого ветра у меня перехватывало дыхание, а главное, мне казалось, будто автобус уехал и увез меня самое.

Я не могла дать имени тому, что шло сейчас по полю. Ощущение, будто я сама где-то еще, а не в своем собственном теле, было совершенно новым и таким тревожным, что я едва не закричала. Мне казалось, что я расстелилась пеленой над ложбинами Лонжюмо, ибо мне, собственно, ничего больше не принадлежало. Это была какая-то странная смерть, можно сказать, небывалая; я ощущала свое присутствие всюду, в самых дальних уголках космоса. В конце концов, разодранная на четыре стороны света, я, может быть, закричала, теперь уже не помню.

Я бежала, чтобы скорее оказаться у домов. Я вовсе не собиралась просить там помощи, мне только нужно было знать, что я в замкнутом пространстве.

Там, где кончаются поля, в нижнем этаже высокого и узкого дома с островерхой крышей есть маленькое кафе. Первый этаж поднят на двенадцать ступенек, их надо одолеть, чтобы попасть в кафе; вход с фасада, а дом стоит торцом к дороге, и потому, когда проезжаешь мимо, кафе почти не видно. Это кафе я намечаю себе как цель. Зажатая в его стенах, я наконец смогу прийти в себя. Под низким потолком деревенского кафе я не только найду укрытие, но и буду «годна для классификации»: слегка заблудившаяся молодая женщина, которая собирается выпить что-нибудь горячее предательским сентябрьским днем, который начался ярким солнцем и кончился бурей. Я вновь пойму как себя вести и, быть может, обрету собственное имя; которого пока что не помню. Пока что, под этим слишком высоким небом, я — ничто, меня нельзя вписать ни в какую рубрику. Я хуже, чем неотснятая пленка, у той — вся жизнь впереди, я — как фильмы, разъеденные временем, пленка, которая плавится сама по себе, разжижается, теряет память и даже следы картин запечатленного на ней мира. Я никогда не испытывала жалости к их гибели. Если мне и хотелось, чтобы эти фильмы спасли, то только ради удовольствия их классифицировать.

Лестница кафе приводит сначала на маленькую бетонную площадку. Перила сделаны из металлических трубок, выкрашенных в белый цвет, и это наводит на мысль о больничных койках. У подножия лестницы, справа и слева от нее, шины, положенные одна на другую, по две с каждой стороны, превращены в цветочницы, где растет рахитичная герань.

Сквозь оконное стекло я вижу буфетную стойку; она деревянная, как и столы, все — старомодное и до блеска отполированное. Мое трудное и частое дыхание становится спокойнее при мысли, что я сейчас облокочусь двумя руками на эту стойку, почти распластаюсь на ней, чтобы быть в состоянии принять меры отнюдь не космического порядка, нет, — жалкие, скромные, человеческие меры.