Выбрать главу

От врача мама отказывается, просит меня только принести все, что нужно для перевязки. Теперь, окончательно придя в себя, я чувствую, как выстудился подвал, хотя все так же мирно посапывает лувенская печка. Мама ловко и быстро перевязывает рану. Ни намека на то, о чем она только что говорила, мы вообще больше никогда не заговорим с ней об этом. Перевязав ногу, мама сейчас же встает, делает несколько шагов взад-вперед. Она ступает увереннее, чем можно было предположить, судя по ее ране, но она очень бледна. Увидев, что я весь дрожу, она опять открывает коробку Жюля Дестроопера: «Ешь, надо есть, чтобы согреться», — говорит она мне. Она улыбается, она снова рядом, но тут же, отчаянно хромая, устремляется наверх, где ее ждет все еще не готовая комната для американца. Я не решаюсь удерживать ее, только с тревогой слушаю, как она поднимается по лестнице. Вчера я бы, наверно, окликнул ее, а может, даже пошел следом. Сегодня я парализован страхом, в голове у меня полный кавардак, и лучше мне побыть одному в подвале. Его сотрясают взрывы, засыпают осколки стекла, но это подвал, а значит, все-таки убежище.

Отец, вернувшись, застает меня одного. Он не говорит ни слова, не спрашивает, где мама, приносит молоток, гвозди, плотный картон, который очень ловко вставляет вместо стекол. Заметив неубранные осколки стекла на полу, хмурит брови.

— Могли бы все-таки…

Больше он ничего не говорит и снова исчезает. Спустя полчаса, когда маленькая печка справляется с холодом, новый взрыв вышибает картонный лист из окошка, он пролетает через весь подвал и, падая, задевает меня. Я пытаюсь укрыться в коридоре, куда выходят двери еще трех подвалов, но там настоящий мороз. Тогда я громко кричу, зову маму. Она приходит, но очень не скоро.

6. Появление и изгнание маленького диванчика

Оккупация грубо разлучила меня с кино. Ни один уважающий себя льежец не ходит на немецкие фильмы, а большинство отказываются даже от французских, лишь бы не подвергаться риску неприятного соседства. Мне тоже больше не разрешают бегать в кинотеатр напротив и даже смотреть фотографии, вывешенные в его фойе.

Можно, конечно, посмеяться над бессилием побежденных, над их жалкими попытками отгородиться от победителей, загнать их в какое-то фантастическое гетто, но я и сегодня вспоминаю об этом без улыбки. Тогда же я играл в эту игру с восторгом, наверное, потому, что она напоминала мне театр: мы словно сооружали для себя сцену, а всех, кто не с нами, весь мир отодвигали в какое-то иное пространство. На этой сцене мы превращались в актеров некоего таинственного действа, к которому у зрителей не было ключа; лишь мы, побежденные, владели магическими словами и тайными знаками, неведомыми врагу.

Мадам Тьернесс, словно окаменев в своем окошке, продает теперь билеты главным образом военным. Если же к ней случайно забредает бельгиец в гражданском, ее руки совершают привычные жесты с подчеркнутой тщательностью, в которой непонятно каким образом чувствуется презрение.

С начала войны она потеряла не меньше двадцати килограммов. Поначалу мы не могли оценить размеров катастрофы, потому что видели Леопольдину издалека, да и то срезанную окошком кассы по грудь.

Каждый день после полудня она тихонько, бочком пробирается к себе в закуток, стыдясь теперь той работы, которую так любила; она позволяла выставить в самом выгодном свете лучшее, что у нее имелось, — улыбку, исполненную тихого довольства собой и мягкой симпатии к миру.

Когда немцы вступают в город, ее олимпийскому спокойствию приходит конец, она разом теряет почву под ногами. Теперь, когда ее постигли сомнения в разумности, если не в реальности миропорядка, она боится даже взглянуть вокруг себя. На улицу она выходит, так туго повязывая косынку, словно заковывает голову в гипс. Раньше перед работой она частенько забегала к нам выпить чашечку кофе. Теперь сна не решается показаться людям на глаза, она скомпрометирована, замарана, люди должны бояться ее, как заразы. Она перестала заниматься даже своим закутком, забрала с собой желтую тряпочку и лоскуток оленьей шкуры, с помощью которых одомашнивала свое рабочее место: то же, что и у нее дома, сверкание стекол, тот же блеск отлакированных картин. Исчезли и семейные фотографии, и бархатная подушечка, придававшие «Мондену» семейный уют. Мадам Тьернесс является ныне на службу, оставив дома и сумку, и пудреницу, при ней только кошелек с несколькими су.