Выбрать главу

Мы вышли на площадь. И то ли показалось, то ли в самом деле с темного неба слезой скатилась и пролетела звезда и упала где-то там, за темными корпусами «Ленинской кузницы».

Привокзальная площадь, которая была всегда полна жизни, криков разносчиков и носильщиков, казалась вечной пустыней.

— Что, будем рядом? — тихо спросил худенький Маркушенко, проводник международных вагонов.

— Давай! — сказал я.

— А страшно?

— Да.

— Рядом-то лучше.

— Ладно.

— Ты смотри держись меня, — храбро проговорил Маркушенко.

— Хорошо.

— Замечай…

Пошли улицы с давними мирными названиями: Жилянская, Безаковская, бульвар Шевченко…

И от знакомых названий улиц, знакомых перекрестков, воспоминаний, от какого-то особого, удивительного, только этому городу присущего воздуха так сжимается сердце…

Страшное, глубокое безмолвие нависло над огромным темным городом. Трамваи не двигаясь стояли на улицах, все остановилось и замерло в ожидании. Те же улицы, те же дома, но жизни во всем этом нет, будто в свете звезд стоит только очень похожая, хорошо исполненная декорация города.

На тумбах висели старые, еще довоенные афиши: «Дети солнца», «Запорожец за Дунаем». Теперь это звучало как Софокл или Эврипид.

Смутно белеют дома, темные, будто залитые чернилами окна. Скрипят железные ворота, ветер качает потушенные фонари. Никто не крикнет: «Стой! Кто идет?» Никто не выступит вдруг из-за угла или из ворот: «Пароль!» Никто не осветит фонариком: «Документы!»

Зловещая и неизвестная, готовая в любую секунду взорваться стрельбой и внезапным уличным боем тишина.

— Стой! Стой!..

Вперед ушел разведчик. Как молот, стучат подкованные сапоги.

Стоим у дома, прижавшись к холодной стене, под темными окнами. И вот слышится: звонит в квартире телефон. Звонит долго-долго. Где те, которых зовет этот звонок?

— Пошли!.. Пошли!..

Кто-то в длинном кожаном пальто выбежал из рядов и стал стучаться в парадную дверь одинокого двухэтажного домика, но никто не отвечал. Тогда он, подняв лицо к окнам второго этажа, задушенным голосом стал звать: «Маша! Маша! Валька!..» Ответа не было. Он порылся в карманах и стал бросать в окна монеты; попадая в стекла, они звенели, потом, падая на тротуар, тоже звенели, — ни одно окно не открылось.

Где они? Спали ли они так крепко, или были в бомбоубежище, или же узнали все и сами ушли из города на восток?

— А мне вот так не с кем прощаться, — сказал Маркушенко. — Во всем городе не с кем прощаться.

— Молодой, вот и не с кем прощаться, — сказали со стороны.

— Нет, я с другой станции, — засмеялся Маркушенко. — Вот если бы там, так в каждый дом входи: вот так всех знал, и все меня знали.

— Почему так?

— А я знатный гармонист. — Он сделал руками движение, будто растягивал гармонь. — Э-э-эх!..

Вот и знакомый садик с темными липами и белыми скамейками, магазин «Канцтовары» на углу и узорчатые ворота.

— И тебе не с кем прощаться? — спросил меня Маркушенко.

— Обожди меня тут, я сейчас…

За узорчатой железной решеткой ворот стоит хлипкий человечек с маленькими усиками Чарли Чаплина и странно раздражающей бабочкой на шее. Он взглянул на меня. Я прошел мимо. И вдруг он пропел: «Любимый город может спать спокойно…»

Не успел я оглянуться, как он уже испарился, и нет его нигде, нет — как и не было все эти двадцать лет; в какой щелке прятался со своими усиками, со своей бабочкой?

Вдали прогромыхало, и в темном небе блеснули зарницы взрывов, осветив вход в бомбоубежище.

— Мама! Тревога?

— Спи, доченька, спи! Это гром.

— Мама, когда прилетят, скажи, что я сплю. Мама, ты скажешь?

Тишина.

— Мама, я уже сплю?

Пятый этаж. На косяке двери, как черные пуговицы на косоворотке, длинный ряд кнопок.

По очереди нажимаю кнопки — никого. Нажимаю сразу все, одним аккордом. За дверями кто-то шевелится и кряхтит. Спрашиваю:

— Кто там?

Как из подземелья, мрачный голос:

— Старуха.

Она долго открывает дверь, долго молча смотрит на меня. Когда она успела сделаться отшельницей?

Огромная, густо населенная раньше коммунальная квартира пуста.

— Есть письма от Вечтомовых?

Старуха молчит и мимо меня смотрит куда-то вдаль.

— От Вечтомовых, — повторяю я, — Лели…

Она продолжает смотреть мимо, вдаль, жует губами и сердится.

Я вслушиваюсь в ее сердитый шепот и начинаю понимать, что она не видит и не слышит меня и сердится на что-то давнее, бывшее еще в ее молодости.