Кто он? Откуда?
Я не знаю ни имени, ни фамилии. Здесь, где за сутки иногда погибает десять командиров, их никто не назначает. Команду сам берет смелейший и в сердцах людей проверяется по стойкости и беспощадности к врагу.
Как печально это распаханное минами, безжизненное, оцепеневшее в полуденном зное поле! Среди огромных комьев взорванной, спекшейся в огне разрыва, с жухлыми, увядшими травами земли торчит на длинной тонкой ножке любит-не-любит, и ветер печально качает одинокий цветок из стороны в сторону.
— А молочник-то сгинул, — обнаружил Василько.
Мордастого парня в телогрейке нет нигде.
— Пошел лакать, — грустно пошутил кто-то.
Пусто и тихо вокруг. Сидим так до полудня. Может, никого уже и в селе нет? Может, давно ушли и уже переправились на ту сторону Трубежа, а мы сидим и ждем?
В тишине журчит голосок Фаины. Она уже давно что-то рассказывает, но только сейчас смысл рассказываемого доходит до сознания:
— Начальник госпиталя говорит: «Фаина, на нашем деле смелость нужна». Меня смех разобрал. Говорю ему: «Товарищ начальник военврач первого ранга, мне смелеть не надо, я уже в семи огнях купана, в дымах пеленана». — «Ну-ну, посмотрим!..» А что смотреть, правда? Сколько я проползла, братики! Я столько в вагоне не проехала, сколько на фронте ползком проползла! Однажды вынесла одного бойца из огня, сейчас же надо перевязку, рана серьезная — повреждение позвоночника. По дороге-то ему все говорю: «Не умрешь ты, голубчик, не умрешь! Я тебе оказала первую помощь, а сейчас тебя хирург будет смотреть». Сделали ему операцию, положили в кровать, а он меня требует…
— Мина!
Слышен приближающийся ноющий звук, а потом уже все сливается в грохоте, скрежете, обвалах земли и камней и стоне раненых.
На поле еще клубился дым, когда раздался грозный, предостерегающий, зовущий крик:
— Автома-атчики!
Впереди, справа и слева, в дыму, как елочки, выросли неожиданные зеленые фигурки. За первыми — еще и еще, в разных местах.
Не было ни неба со светлыми облаками, ни поля с одиноко стоящей упрямой ромашкой, одни эти зеленые, как в кинофильме, наплывающие на тебя фигуры.
Как ярко и резко они видны — словно в сильный, окрашенный в цветное бинокль. Вот особенно тот с краю — большой, тучный, в офицерской фуражке с неправдоподобно высокой тульей. Одышка у него, что ли? Он останавливается, и видно, как, жадно загребая руками и широко раскрыв рот, заглатывает воздух и, размахивая автоматом, кричит остальным что-то хриплое, немецкое, вроде: «Сучьи дети, бегом!»
И этот визжащий на поле толстый немец, и пожилой Одудько, вцепившийся в свою винтовку, и округлившиеся глаза Пикулева, и скинувший тельняшку Синица, весь жилистый, точно свитый из проволоки, прикипевший к пулемету, и происходящий между ним и капитаном разговор глаз: умоляющие глаза Синицы — «нормально?» и строгие глаза капитана — «еще не нормально!» — все это отпечатывается сразу, как фотография.
Сидишь в траншее, в этой случайно вырытой на чужом, неведомом поле яме, и ждешь, ждешь до последней секунды. Прямо перед глазами мясистые, пьяные, бессмысленные лица, черные орущие рты, расширенные ужасом глаза, и тебя охватывает какое-то отчаянное озорство.
— За-а-лпом, ого-онь! — хриплый голос капитана доносится откуда-то издали, словно с того света.
Не чувствуешь, как спустил курок, не слышишь выстрела, только толчок в плечо — и того пузатого на поле словно за шапку дернули: подпрыгнул, взмахнул руками, собираясь в полет, и упал, сгоряча поднялся, что-то хотел крикнуть и снова рухнул, хватая раскрытым ртом землю.
Не успел я и рассмотреть все как следует, а картина, которая только была перед глазами, вдруг оборвалась.
По всему полю — свежие, зеленые, как могилки, тихие бугорки. Некоторые еще шевелятся, извиваясь, ползут назад.
Синица, вцепившись в пулемет, стреляет по уползающим короткими, как молния, быстрыми выборочными очередями, приговаривая:
— Бенц! Бенц!
И вот, словно зажегшись от спички, вспыхивает перестрелка и справа, и слева, и где-то позади, уже в селе. Это продолжается минут десять. А потом опять тихо.
В траншее звяканье перезаряжаемых винтовок, рядом со щелканьем набивают диск, и слышно, как автоматчик считает: двадцать два… двадцать три… двадцать четыре… Где-то совсем близко что-то капает — вода или кровь? Вокруг задымленные лица, и кажется, будто всех их знаешь давно, всю жизнь, вот именно такими.
Был зной, может, последний зной этого года.
Иногда ветер подымал тучи жухлых, окостеневших листьев и бросал в лицо вместе с колючей, как размолотый камень, горячей белой пылью.