И щемяще тоскливо стало на вечерних просторах Яготинского поля. Будто и небо ниже, и в серых сумерках село на горизонте безжизненнее, и единственный колосок, что все стоял против ветра, сник, воткнул свои штыковые ости в землю — отвоевался.
Неужели вся эта земля покорилась врагу?
В наступивших сумерках вдали, на шляху, зажглись фары.
«Ру-у!.. Ру-у!..» Три отставшие машины шли со скоростью до ста километров в час.
И в этой жуткой, нарушаемой лишь рычанием чужеземных моторов тишине вдруг защелкали громкие, звучные, веселые винтовочные выстрелы, разрывы гранат, первая машина вспыхнула, идущая за ней на полном ходу слетела в кювет, третья тенью проскочила вперед.
И вот уже темным, тихим полем бойцы ведут немецкого офицера в массивной двухэтажной фуражке с высокой тульей.
— Товарищ батальонный комиссар, «язык»!
По всему полю вспыхивали огоньки. Загремела громкая русская речь. Из скирд, как из материнского чрева, рождались люди: полуголые, с обожженно-лиловыми лицами танкисты, которых можно было узнать только по черным пробковым шлемам, в фуражках с синими околышами кавалеристы, разведчики арьергарда, пулеметчики, прикрывавшие отход своих частей. Это не остатки разбитых дивизий, это — последние из стоявших насмерть! Красноармейцы в полном снаряжении, с противогазами, вычищенными котелками и свернутыми в жгуты плащ-палатками, и красноармейцы в одном госпитальном белье, босые, в черных, твердых от крови бинтах, военврачи, сопровождающие повозки с тяжело раненными бойцами, медсестры с ранеными командирами и комиссарами, знаменосцы стоявших насмерть полков и соединений со знаменами, спрятанными на груди. Сколько картин и примеров преданности, любви, нежной дружбы и высокого долга!
Снова слышу слова: «Товарищи»… «Москва»… Кто-то вынул коробку папирос «Казбек» со скачущим всадником на крышке. Папиросы пошли по рукам.
Ведь один только день был ты вдали — на рассвете спрятался в скирде и вот вечером вышел, и уже такой тоской переполнилось сердце!
В сумерках Яготинского поля ты впервые в своей жизни с такой силой понял, что значит для тебя советская жизнь…
Кто-то подошел совсем близко и в упор спросил:
— Чи вы, чи не вы?
Василько со своей длинной винтовкой.
Большие восторженно-удивленные глаза в соседстве с крутым, упрямым мальчишеским лбом, который как бы говорил: «Доберусь до всего!»
— Жив?
— Та ще жив, — усмехнулся Василько.
Дикое, безлюдное минуту назад Яготинское поле гудело как улей.
Одни говорили — идти прямо полями напролом; другие тихо советовали взять болотами, просеками, нечего ввязываться в бои; третьи, с горящими во тьме глазами, кричали:
— Строго на восток! Взрывать мосты и водокачки!
Долговязый, с длинными баками интендантский капитан считал, что нужно выждать, собраться с силами.
— Товарищи! — говорил он. — Ребята, вы понимаете, ребята…
— Не понимаем! — отрубил твердый, жесткий голос. — Слушать меня!
И тем особым, металлическим, потрясающим душу голосом, которым командуют и подчиняют людей на войне:
— Стро-ой-сь!
И уже через несколько мгновений гудящая толпа людей — в пехотных, кавалерийских, авиационных, железнодорожных фуражках, танкистских шлемах, картузах и женских платках, мальчишеских кепочках, с оружием и без оружия, людей, многие из которых впервые в жизни видели друг друга, людей из разных городов и сел, разных профессий и судеб, русских, украинцев, казахов, татар, цыган — стояла в едином, слитном строю, подчиняясь голосу одного человека с красной звездочкой на рукаве шинели. Весь строй, как один человек, устремил глаза на это каленое, огрубевшее от ветра и солнца, перерезанное глубоким шрамом властное лицо.
Кто он, этот человек в танкистской фуражке, с двумя шпалами на петлицах? Никто не назначал, никто не выбирал его командиром, многие и видят-то его в первый раз.
Отчего же все сразу беспрекословно подчинились ему, молчаливо и выжидающе стоят в строю, готовые по одному его слову идти на смерть?
Все смотрят на яркую красную звездочку комиссара и в этот момент видят в нем представителя той великой силы, с которой была связана вся их жизнь, все их чаяния и надежды, — Коммунистической партии. И хотя у батальонного комиссара не было и не могло быть сейчас связи с Москвой, всем казалось, что у него есть связь с Москвой и все, что он делает и приказывает, — приказ Москвы. Но кроме этого общего чувства веры в комиссара, у каждого в зависимости от характера была еще своя, особая причина подчиняться именно этому человеку.