Вдали за лесом стояли свечи немецких ракет, слышен был рокот танков, замирающая орудийная стрельба, а тут играли в карты.
— Поспать хочешь — поспи, а разговаривать нам не о чем, — бормотал он, идя через темную, пахнущую тыквой холодную половину к двери, из-за которой сверкал свет и звучали голоса. — Поспал — и ушел, сам знаешь, какое время!
В свете ярко, с треском горевшей семилинейной лампы сидели трое: огромный чубатый парень с большими лапами, загребавшими карты, маленький юркий человечек, который все время ерзал на стуле и заглядывал в глаза чубатому, точно определяя, правильно ли он в них отражается, и третий — одутловатый мужчина, который беспрерывно утирал лицо полотенцем.
Они еще узнавали друг друга, но карты двоились и троились в их глазах, и оттого они все время спорили.
— Прошка! — крикнул чубатый на юркого и показал ему большой темный кулак.
— Я не Прошка, — обиделся юркий, — я Констянтин.
— Все равно Прошка! — сказал чубатый и стукнул кулаком по столу.
Одутловатый бросил карты и, утираясь полотенцем, пыхтел, как вскипевший самовар.
— Эх ты, Сигизмунд! — сказал чубатый.
Внимание мое привлек хмурый старик — хозяин дома. Он сидел в углу, в тени, показывая полную непричастность к этим людям, ко всему, что они говорили и делали. Из-под насупленных бровей он сердито, оценивающе оглядел и меня.
— Папаша, а папаша! — позвал его Дормидонт.
Старик глядел на него с брезгливостью.
Теперь я понял: «молочник» был приймак в этом доме.
Но, несмотря на это, он верховодил, и то была его компания.
Хмурый старик внес сена, и я тотчас же лег. Как сквозь каменную стену, проникал разговор:
— Комиссар? — спросил чубатый.
— А кто его знает, — отвечал Дормидонт.
Старик, поправляя сено, нагнулся к самому уху:
— Плохо, парень, тут осиное гнездо. Давно сбежал? — вдруг громко спросил он, подмигнув.
Я молчал.
— Ну, как думаешь, влипнешь или нет? — продолжал он громко допрашивать меня.
Сидящие за столом прислушивались.
От раскаленной плиты сделалось жарко. На столе появился горшок каши.
— Хочешь есть? — спросил Дормидонт.
— Не надо, — сказал я.
— Не хочет, — пожаловался он хозяйке.
— А ты отнеси это за счет их некультурности и не плачь, — сказала молодка. — Люди образованные, а ведут себя как серые.
Я закрыл глаза и слушал, как они чавкали и запивали то самогоном, то квасом. Колено опухло, и нога отяжелела, словно налилась свинцом. Ныл затылок.
— Ешь, пей, веселись, при расплате не сердись! — разгулялся чубатый.
— Это, как сказать… это я с вами согласен, — пьяно бурчал одутловатый Сигизмунд.
— А я не хочу быть ударником! — кипятился Дормидонт. — Я человек, а не ударник.
— Ты — человек? — спросил вдруг старик, очнувшись.
— Я, — смутился приймак.
— Тебя как звать?
— Дормидонт.
— Не Дормидонт ты, а дармоед.
— Ваша неправда, папаша, когда вы думаете, что я дармоед, — говорил он. — Я и поработать могу, но только для себя, для себя, папаша, а не для общества.
— Нету на тебя гепеу, — печально сказал старик.
Наевшись и вспотев, приймак разделся до трусов и майки. Он захотел закурить. Пальцы его были настолько липкие, что папироса склеивалась сразу наглухо.
Хозяйка подошла к приймаку с тазом воды и стала мыть ему ноги. Он блаженствовал. Он так подобрел, что вдруг рассказал свою историю.
— Ты ведь знаешь, Жора, — обратился он к чубатому, — я до войны четыре года в кулинарии был. Житуха! Приедешь с базы в столовую — куда там! Шутка — шофер второго класса! «Сколько вам столичной?» — «Четыре по сто эстафетой в одну кружку». Что, много, папаша? — спросил он у старика. — А может быть, у меня потребности Соловья-разбойника. Уедешь с пол-литром в пузе, баранку налево — карманные деньги. А вечером — желтые полуботиночки-утки, костюм — синяя полоска на базе серого, на бульваре — сестра милосердия — субтильные ножки, ножки-бутылочки, — посмотри на меня своими черно-бурыми глазками!
— Это, как сказать… это и я с вами согласен, — пьяно бурчал одутловатый Сигизмунд.
— А тут только я выехал за Десной на поле за ранеными, — продолжал приймак, — как заиграет ансамбль песни и пляски — и орудия, и минометы, и пулеметы. «Водитель, остановите мотор!» — кричит сестра. Куда там! Широка страна моя родная, как газанул! Оставил сестру — субтильные ножки и раненых. Приехал, у меня даже грудной карман волнуется. Не приспособлено у меня чувство.