Черные скучные волы Дормидонта, как бы раздумывая над судьбой своею хозяина, томительно-медленным шагом двигались через ночное поле.
— Где мы? — спросил я.
— Очнулся? — сказал сидящий на месте Дормидонта человек в грубом брезентовом плащ с поднятым на голову капюшоном: дул порывистый и сырой ветер.
— Где мы?
— В порядке, — отвечал он.
Воз скрипел мягкой полевой дорогой, и мимо проплывали черные заросли конопли, одинокие деревья, но вот воз, скрипя, стал поворачиваться, и вместе с ним разворачивалось и все звездное небо.
Потом воз уходил куда-то в гору, оглобли упирались в звезды, и тогда охватывало чувство свободного полета, и казалось, волы сейчас оторвутся от земли и сказочно улетят к тем далеким искрящимся мирам.
Волы в темноте неожиданно подошли к железнодорожному переезду.
— Тпру! — закричал мой возница, но волы уже остановились сами. Он соскочил с воза и пошел куда-то в сторону. — Ивушкин! — послышался его голос; тотчас же залаяла собака, вскоре вблизи сверкнул красный свет железнодорожного фонаря.
Вернулся он с худеньким печальным старичком в форменной фуражке.
— Товарищ Ивушкин тут у нас на Южной до войны был первый инициатор, — сказал мой возница.
— Инициатор, инициатор, — усмехнулся печальный Ивушкин.
Они взялись за плащ-палатку, на которой я лежал, и понесли.
— Ты где его нашел? — спросил Ивушкин.
— Тут один сержант привез, — отвечал человек в плаще.
Из темноты возник домик с окошками вдоль магистрали: на запад, на восток, обычная путевая будка, каких тысячи по всем направлениям от Измаила до Советской Гавани на Тихом океане и от Выборга до Джульфы на иранской границе.
В конуре у входа лежал тоже обычный лохматый пес, который на шаги даже не выглянул, а только звякнул цепью: «Я тут!»
В сенях по-деревенски пахло мятой, кукурузой и одновременно мокрым железом, наверное от костылей и болтов. А в слабо освещенной керосиновой лампочкой комнате, где на стене, как герб, висел медный рожок и флажки, был запах больницы. И только присмотревшись, можно было увидеть на полу, на покрытом рядном взбитом сене, двух рядом лежащих раненых. Длинный худой красноармеец, недвижимо лежавший на спине, молча и строго поглядел на нас, другой — мальчик с каким-то странно зеленым лицом — беспрерывно кричал: «Ой, тату!»
— Что, Сашко, не легче? — спросил Ивушкин.
— Н-ни… — простонал мальчик.
— Будет, будет легче, — сказал старик.
Старик устроил меня рядом с ними на полу.
— Где? — спросил я красноармейца.
— Под Готней, — ответил он сиплым, натужным голосом.
— А тот? — кивнул я на мальчика.
Мальчик посмотрел на меня испуганными глазами.
— Пастух. Бомбой шарахнуло, — сказал красноармеец.
На этом разговор закончился. Все ушли в свою боль.
Вдруг раненый красноармеец стал бредить, он кричал:
«Ты побудь там, где все горело, где не было мамы родной, а шрапнель, где с одной стороны — все немецкое, с другой — все советское».
…И вот спутались дни и ночи, спутались собственные крики и крики и стоны рядом.
Горел фонарь на столе, метались длинные тени, кто-то входил и выходил, стучали прикладами о пол. Кто-то, нагибаясь, спрашивал:
— Откуда, товаришку?
А я не помнил, откуда и зачем я здесь.
Только однажды я проснулся. Было солнце… Какое сегодня число?
— С добрым утром! — сказал старик.
— Сегодня кто-нибудь из наших заходил? — спросил я.
Лейтенант приходил один.
Ивушкин вынул из-за рамы портрета бумажку и показал ее мне.
«10 октября здесь проходил раненый лейтенант… из Тюмени. Иду к фронту». (Дальше был тюменский адрес лейтенанта).
В густо заселенной старейшей земле Европы, в цветущем краю, в середине XX века люди, чтобы подать весть о себе своим, оставляли такую же записку, как на диком, неисследованном острове, на снежном горном пике, куда еще не ступала нога человека. Это была одна из тысяч записок, которые в те дни оставляли по хатам Полтавщины, Харьковщины, Сумщины раненые. «Коли умру или погибну в пути, после войны сообщите по адресу, что 10 октября я еще был жив, думал о Родине, о товарищах, о жизни…» Вот что говорила эта записка, которую старик снова спрятал за раму старинного портрета.
Вокруг была тишина. Молчала дорога, не звенели, не гудели рельсы, не рвал горячим дыханием воздух мчавшийся поезд. Впервые услышал Ивушкин ужасную тишину земли, лишенной деятельности человека.
Он затопил, принес воды и потом поставил в печь огромные чугуны с картошкой и кукурузой.