С тех пор как, распрощавшись с Ивушкиным, двинулся на Грайворон, я прошел уже верст сто, но продвинулся на восток мало, так как все время приходилось идти окольными путями. Сначала шел, опираясь на костыль, а потом и так: разошелся.
И лишь только утром, после сна, трудно разогнуть ногу, словно всю ночь ее держат в тисках и придают ей согнутую форму, и я волочу ее по грязи, а потом как-то само собой она незаметно выпрямляется, вдруг я сам замечаю, что хожу прямо, бодро, и однажды даже слышал, как бабы у колодца сказали: «Солдат пошел!»
— Алло! Момент! — закричал зеленый немец. — Я! Я! — тыкал он кнутом в мою сторону: «Не понимаешь, тебя именно мне и надо».
Мы идем не оглядываясь.
— Дядечка, мы глухие, да? — усмехнулась Люся. Русые волосики на ее затылке стоят торчком, как сияние.
— И-о! — завопил немец.
— Кричит! — сказала Люся.
— Ну и пусть себе покричит…
— Ага!..
«Трак-так-так!» — сухо прозвучала за спиной короткая автоматная очередь.
«Фьють! Фьють!» — цокнули пули, подымая фонтанчики грязи.
Позади, на дороге, послышалось чавканье, из тумана, выбрасывая из-под копыт комья грязи, появился на высоком коне кавалерист в черной шинели.
— Флигге! — издали крикнул ему наш немец, жестами показывая, чтобы меня гнал к нему.
Флигге наехал на меня конем.
— Иван! — сказал он и махнул автоматом.
Удивительное чувство охватывает тебя: вот только секунду назад ты был свободен, душой сливаясь с этим желтым полем, пахучим ветром, облаками в небе. И вдруг все кончилось… Между тобой и полями, ветром, небом и всей твоей жизнью, всем, что было до сих пор, — грызущий пенные удила, храпящий конь с траурным Флигге.
Я давно заметил, что всегда в мгновения ужасных испытаний человек как бы силой самосохранения раздваивается: боль, муки, ужас остаются у того, другого человека, которого ты будто со стороны видишь не замутненным болью умственным зрением, сохраняя в себе свободную от боли и страха душу для сопротивления этому ужасу. Может, эта отстраненность и помогла мне так сильно и резко запомнить, прямо-таки впитать в себя это ненавистное, длинное желтушное лицо.
Зелеными, как крыжовник, глазами он злобно присматривался к неторопливой моей походке, выражению моего лица, раздражаясь и подогревая себя. Ему так хотелось, чтобы его что-нибудь сильно разозлило.
На подводе сидел хлопец в мешковатой, очевидно снятой с убитого, синей форме советского летчика, с низко опущенной на лоб челкой и, разинув рот, смотрел на меня испуганными глазами.
— Картуз! — вскричал он, словно на голове моей горел картуз.
— Культур! Культур нихт! — проворчал немец и кнутовищем скинул с меня картуз. — Хунд!
— Собака, — перевел хлопец.
— Дрек! — крикнул немец.
— Говно, — лениво вторил хлопец.
Стою без картуза и вглядываюсь в это длинное, желтушное лицо, в зеленую злость этих глаз: «Вот он, фашист!»
А он думал, что я интересуюсь его званием.
— Виц-фельдфебель! Гестапо! — сказал он.
— Виц-фельдфебель, — как эхо, повторил за ним хлопец.
— Махорка? — спросил «виц», подходя вплотную. Казалось, что у него сразу выросла дюжина рук, которые одновременно побывали во всех моих карманах.
Он вынул из моего кармана горсть засушенных березовых листьев: «О! Сигарет! Гавана!» Выпучив глаза, он весело залопотал:
— Ивануфка, Степануфка, Андриефка?..
«Виц», не сводя с меня глаз, задавал какие-то вопросы, сам на них отвечал, а потом визжал, разъяренный этими ответами, и топал ногами.
— Он что — псих? — спросил я хлопца, который грыз семечки.
— А кто его знает, — отвечал тот, лениво выплевывая шелуху.
— Рус! Рус! — кричал «виц», и это доводило его до бешенства.
По дороге, из тумана, с раздирающим душу цыканьем проносились мотоциклетки, скакали одиночные кавалеристы, на ходу перебрасываясь с нашим немцем:
— Алло, Зайденцопф!
Иногда кивали в мою сторону, советуя:
— Зайденцопф, пук-пук!
Чего он хотел от меня, Зайденцопф? Скорее бы ему удалось вывернуть лицо мое наизнанку, чем вызвать льстивую улыбку. В черной рваной рубахе стою перед ним на ветру, под моросящим дождем.
Он долго и внимательно смотрел на меня, как бы решал: стрелять или немного обождать?
Потом отвернулся, вынул из соломы сверток и, как хорошему знакомому, улыбнулся большому куску сала.
Из ранца появился толстый-претолстый складной немецкий ножик. С одной стороны — вилочка, с другой — ложечка, в центре — ножики, штук пять, и среди них — какой-то длинный, острый, разбойничий, неизвестно для чего; а если появится на столе бутылка, то выскочит из складного ножика и штопор; если не поддается замок, есть и отмычка в этом ножике; если и отмычка не поможет, то и кусачки есть, и ножницы, и чуть ли не штопальная игла. Если бы предполагали, что солдат попадет в Китай, то всадили бы, наверное, туда и палочки для риса. Весь план походов и ограблений был уже в миниатюрном, микроскопическом виде представлен в этом солдатском ножике.