Выбрать главу

Роберт Лоу

Дорога китов

МОЕЙ ДОРОГОЙ СУПРУГЕ КЭТИ, которая приложила все усилия к тому, чтобы я правил уверенно, а весла продолжали вспарывать воду

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Руны режут в узоры, подобные Мировому Змею, пожирающему собственный хвост. Саги ― тот же змеиный узел. Ибо повесть о жизни не всегда начинают с рожденья и завершают смертью. Моя же и вовсе началась с возвращения из мертвых.

Матица. Узловатая, выглаженная временем балка с висящими на ней сетями и парусами. Да на тонюсенькой нити ― мертвый паук, замерзший. Он раскачивается на ветру и плавает у меня перед глазами.

Слишком знакомая матица. Такая держала крышу науста, лодочного сарая, в Бьорнсхавене. Я сам, бывало, висел на этих сетях-парусах и раскачивался, и смеялся, не ведая горя. С той поры минула целая жизнь.

Я лежу навзничь, гляжу на матицу и никак не могу понять, откуда она здесь? Ибо я, несомненно, умер.

Здесь холодно. Дыхание подымается паром.

― Он очнулся.

Урчливый какой-то голос. Я пытаюсь поворотить голову на звук. Все кренится, качается. Я не мертв, я лежу на соломенной подстилке, и лицо с длиннющим подбородком и в бородище ― как в живой изгороди ― всплывает передо мной. Вокруг него другие лица, тоже смотрят, все незнакомые. Размытые, как под водой.

― Расступитесь, грязные ублюдки, дайте же малому воздуха! А ты, Финн Лошадиная Голова, не мешайся ― ты же саму Хель испугать можешь. Так что ступай-ка лучше за его отцом.

Лицо с бородой-изгородью насупилось и пропало. А у владельца того, второго, голоса тоже было лицо ― с опрятной бородой и добрыми глазами.

― Я Иллуги, годи Обетного Братства, ― сказал он и похлопал меня по плечу. ― Твой отец сейчас придет, парень. Ты в безопасности. Ты спасен.

Спасен. Коли годи говорит, что я спасен, стало быть, так оно и есть. И тут же вспышка-видение, вроде тех иссиня-белых всполохов ночью, в грозу: медведь ― сквозь крышу вместе с лавиной снега и бревен ― рев ― змеиная шея ― огромная гора белого...

― Мой... отец?

А голос вовсе и не мой. Однако незнакомец с добрыми глазами, Иллуги, кивает и улыбается. Позади него, как тени, передвигаются люди, их голоса переливаются и утекают с отливом звуков.

Мой отец. Стало быть, он наконец-то явился за мной. С этой мыслью ― лицо Иллуги превращается в бледный круг, другие тоже уплывают, как блуждающие пузырьки, ― я ускользаю прочь, в темные воды сна.

Вот только солгал мне годи. Не в безопасности я. Никогда больше я не буду в безопасности.

А в Бьорнсхавене ― к тому времени, когда я смог сесть и выпить мясного отвара, ― все разговоры крутились вкруг одного: вокруг Орма, убийцы белого медведя.

Белый медведь, проклятье Рерика, явился отмстить за своего сына, а может быть, за отца, а храбрый Орм, один на один ― всего-навсего мальчишка, только еще станет мужчиной ― схватился с ним над обезглавленным телом Фрейдис, колдуньи. Бились они день и ночь, и в конце концов Орм вонзил копье в медвежью голову и меч в сердце.

Конечно, все было совсем не так. Но именно так поведал отец, когда пришел ко мне; он сидел на корточках у моей постели, потирая седеющий подбородок и проводя рукою по гладким, когда-то золотым, волосам.

Мой отец. Рерик. Человек, который отдал меня на воспитание своему брату Гудлейву в Бьорнсхавен. Он принес меня сюда под плащом ― пухлые коленки да надутые щечки ― в тот самый год, когда Эйрик Кровавая Секира потерял трон в Йорке и погиб у Стейнмора. Я не уверен даже, что так оно все и было. Может статься, этой сказкой Халлдис, жена Гудлейва, пыталась залатать покров моей жизни. Ибо меня она любила больше прочих приемных детей ― те придут и уйдут, а я ― кровный родич.

Сидя у огня, она толковала мне об овцах, курах, растениях, заполняя дыры моей памяти, а большие завесы, разделяющие дом, ходили ходуном и хлопали на ветру, бившемся в сруб Бьорнсхавена.

Терпеливая и спокойная, пощелкивая костяными челночками, она ткала полосы яркой шерстяной каймы и отвечала на мои писклявые расспросы.

― Только-то один разок, тогда, с белым медвежонком, Рерик и побывал у нас, ― говорила она. ― Велел Гудлейву, мол, сбереги зверя для меня, он, дескать, стоит целое состояние ― да так оно и было. Только даже ради такого дела Рерик не мог усидеть на месте. Всегда так: дождется прилива ― и в дорогу. Совсем другой человек стал с той поры, как померла твоя мать.

И вот он здесь, явился, словно кит вынырнул из пустынного моря.

Я смотрю на это коричневое, как орех, лицо. Люди говорят, что я пошел в него, и потому мне хочется увидеть красоту, каковой, наверное, в нем и нету. Роста среднего, скорее уже седоватый, чем светловолосый, лицо, обветренное непогодами, да коротко подстриженная борода. Из-под кустистых бровей, похожих на паучьи лапки, синие глаза смеются, даже когда он в тревоге.

А что увидел он? Подростка, не по возрасту высокого и широкоплечего, почти уже утратившего отроческую худобу, волосы каштаново-рыжие ― вечно падают на глаза, пока кто-нибудь не отчекрыжит их большими ножницами. Халлдис, к примеру, пока была жива, но ее унесла хворь-чахотка, а другим до меня дела нет.

Такими же синими глазами я смотрю на него, на его курносое лицо. И вдруг в моей голове мелькает мысль, потрясшая меня ― вот так я буду выглядеть в старости.

― Значит, ты все-таки явился, ― говорю я, понимая всю глупость этих слов, потому как и без них ясно, что он явился, да к тому же не один. За его спиной в этом сарае, в Бьорнсхавене ― их временном пристанище ― стоит вся команда корабля. Суровые лица. Гуннар Рыжий предупреждал меня.

― Отчего же мне было не прийти? ― усмехается он.

Мы оба знаем ответ, но мне хочется, чтобы это было сказано вслух.

― Коли весть пришла, что сыну грозит опасность от собственного родича... стало быть, отец должен действовать, ― продолжает он, твердый, как камень.

― Вот именно, ― отвечаю, а сам думаю о том, что не очень-то он спешил, что десять лет ― слишком долгая остановка на пути к сыну. Но не говорю об этом, увидев в его глазах искреннее недоумение: неужели я полагаю, что он не спешил ко мне на помощь?

Только позже, немного пожив да повзрослев, я понял, что Рерик исполнял свой родительский долг не хуже любого и даже лучше большинства отцов. Но тогда, глядя на этого незнакомца, на этого жилистого несгибаемого человека, сошедшего с корабля, полного такими же жестокими людьми, я сознавал только одно: он бросил меня, пропал без вести, не оставив даже надежды на весточку. И я так разозлился, так разобиделся, что вообще ни слова не мог вымолвить.

Он же принял мое онемение за нечто иное ― еще бы, ведь такая встреча, да после этакого ужаса, белого медведя и дороги в снегах, ― и кивнул с улыбкой.

― Кто бы мог подумать, что этот клятый медвежонок наделает столько бед, ― он смотрит задумчиво, потирая подбородок скрюченными пальцами. ― Я купил его у одного готландского торговца, а тот, по его словам, получил зверя у какого-то финна. Я надеялся продать его в Ирландии, либо сшить себе плащ, как у ярла, а то даже сделать его ручным любимцем, а этот негодяй Гудлейв взял его и отпустил. Задница. И подумать только, ко всему прочему я чуть было не потерял сына.

А Гудлейв проклинал и своего брата, и этого медведя, а потом и того, кто, как он подозревал, отпустил зверя. Медвежонок слишком вырос, в старой клетке уже не помещался, так что пришлось его держать не в клетке, а на привязи, и он пожирал горы самой лучшей селедки; да и раб уже боялся подходить к нему.

Все сперва обрадовались, когда увидели, что он сбежал, а потом уж перепугались до смерти ― ведь такое чудовище да на свободе. Гудлейв, Бьярни и Гуннар Рыжий весь тот год охотились на него, да без толку, только хорошую собаку потеряли.

Эти слова толпятся во мне, дерутся, как пьяные, что пытаются выбраться из горящего дома. Мой отец, он бесподобен... ни слова о том, где он был или почему так долго не возвращался, или о том, какой была моя жизнь в те пять лет, до того как он привез меня сюда. Или хотя бы об этом клятом медведе ― ведь это же все по его вине.