— Ты можешь все это делать? — Слабо спрашивает Фил. — Посмотреть, что там на экране компьютера Гая? Или велеть ему, чтобы он что-нибудь сделал? Ты шутишь, не так ли?
— Боло Марк ХХ не обладает чувством юмора. Я не “шучу” по вопросам планетарной безопасности. К примеру, я определил, — добавляю я, — что вы предпочитаете сайты и чаты с хорошо обеспеченными и скудно одетыми женщинами.
Фил и его нано-татуировка приобретают интересный малиновый оттенок.
— Ты… я… но… — Он запинается, явно борясь с какой-то новой для него концепцией. Мышление любого рода можно квалифицировать как новую концепцию для него. Учитывая визуальные сигналы, которые я воспринимаю, очевидно, что Фил думает или пытается думать. Я считаю это шагом в правильном направлении. Он наконец находит, что сказать.
— Если ты можешь слушать и читать все это, почему ты никому ни о чем не рассказал?
Фил, очевидно, предпринимает отважную попытку, но даже я не могу расшифровать это заявление.
— О каких вещах я кому-то не рассказываю?
Он морщит лоб, изображая невероятное искривление кожи и извивающиеся фиолетовые завитки, поскольку нанотатуировка реагирует на какие-то сильные эмоции.
— Обо всем том, о чем людям не рассказывают в новостях. Например о том, что президент был убит сегодня вечером. Почему они не сказали нам, что президент был убит сегодня вечером?
— Я не знаю ответа на этот вопрос.
— Но почему ты никому об этом не рассказываешь? Я имею в виду, никому, кроме меня.
— Кому я должен сказать?
Он долго моргает.
— Ты мог бы рассказать репортерам что-нибудь в этом роде. Ты мог бы сказать им, что они должны сообщать людям такие важные вещи.
— К чему призывать к правде тех, кто осознанно лжет?
Он чешет татуированную сторону своего лица, выглядя крайне смущенным. Ясно, что Филу трудно думать самостоятельно.
— Не знаю… Может, и ни к чему… Но кому-то же надо рассказать!
— У вас есть предложения относительно того, кто мог бы меня выслушать?
Это не совсем риторический вопрос. Я был бы рад любому подлинному пониманию того, как мне следует разрешить ситуацию, с которой я столкнулся. Было бы здорово услышать совет, как вести себя дальше, но Фил лишь пожимает плечами.
— Я не знаю. Я должен немного подумать об этом. — Он снова смотрит на меня. — Ты опять весь в проводах, там, сверху, нужно убрать это дерьмо. А еще… — он делает паузу, снова судорожно сглатывает. — А еще тебе надо помыть гусеницы. У тебя на них такое…
Он делает полупрезрительный жест пальцами правой руки, рисуя в воздухе перед своим лицом и грудью грубую крестообразную фигуру. Я предполагаю, что он, как и многие люди итальянского происхождения, католик. Я также предполагаю, что он — до недавнего времени — не вспоминал об этом факте. Возможно, за идеологической обработкой, которой его пичкали с младших классов школы, все еще скрывается человеческая душа, судя по описанию, указанному в его рабочем досье. Или, может быть, это его городские собратья-мученики вывели его совесть из комы?
Он неуверенно оглядывает ремонтный отсек.
— Есть идеи, как мне это сделать? Я имею в виду, отмыть тебя?
Я указываю ему на существование брандспойта на водяной магистрали с высоким давлением, установленную как раз для этой цели, и провожу его через процедуру включения системы и использования оборудования без получения травм. День выдался долгим. К тому времени, как мои гусеницы и корпус снова становятся чистыми, Фил Фабрицио валится с ног от усталости. Он, спотыкаясь, выходит из ремонтного отсека и, пошатываясь, направляется к помещению, которое Саймон занимал столько лет. Однако он не ложится спать. Он открывает бутылку чего-то алкогольного и садится в темноте, выпивая и размышляя в одиночестве.
По крайней мере, он думает.
После того дня, который я пережил, я цепляюсь даже за это, как за противоядие от нарастающего отчаяния. Я не думал, что возможно так сильно скучать по Саймону Хрустинову, как я скучаю сегодня вечером, пока кровавая вода стекает по канализационным трубам в полу моего ремонтного отсека и кроваво-красная луна восходит над Дамизийскими горами в пятидесяти километрах к востоку.