— Доченька, успокойся, милая моя, пожалей себя и нас. Сейчас мы тебе сделаем успокоительный укол. Давай мать, давай, возьми и ты себя в руки, бери в тумбочке шприц, ампулу, делай укол, я ее держу крепко.
Евгении, вибрирующей всем телом, сделали укол, вскоре рыдания ее стихли, и она уснула на руках у отца. Он осторожно перенес ее на кровать, на которой она выросла, и однажды из девочки превратилась в женщину, не подозревая о той скалистой горе, на которую вознесло ее любовное счастье, но, закружив, низвергло с вершины в пропасть позора и несчастий.
Кровать эту, как реликвию, мать берегла и лелеяла. После того, как Женечка вышла замуж и переехала в новую квартиру с мужем, она с любовью перестилала ее каждую неделю. Она слышала, что постель девственницы должна уйти с нею, мать так и поступила, отправив белье в новое жилище дочери, а ложе нельзя выбрасывать.
Евгения проснулась с чувством вины перед родными. Из кухни до нее долетел запах маминой стряпни: она с детства обожала шаньги с начинкой из творога, выпеченные в духовке, с высокой шапочкой из подрумяненной сметаны, они выглядели так аппетитно, что Женя готова была их есть несчетное количество, запивая чаем, и ела с жадностью голодного человека. Но ей вполне хватало трех-четырех, чтобы насытиться. Когда она вытирала влажные губы, то все же с сожалением продолжала смотреть на шаньги, которых оставалось целый листик, а мама довольная, что вкусно накормила дочку, смеялась и говорила:
— Ты с папой устрой соревнование. Он такой же любитель шанег.
И они считали, кто, сколько съел, смеялись, сравнивая, кто победитель по количеству в пересчете на живой вес.
Эта игра отражала теплую атмосферу в доме, любовь друг к другу. И теперь, вспомнив эти радостные минуты детства и юности, Евгения ужаснулась своему поведению и своим словам, что высказала вчера. Она готова была вновь уснуть и не просыпаться, чтобы не смотреть бессовестными глазами в добрые мамины, но чуткий слух мамы уловил едва слышное шевеление на кровати дочери, и вот она, пополневшая за последний год, с постаревшим лицом от бесконечных переживаний за свое чадо, уже бежит к ней с вопросом:
— Как ты себя чувствуешь, Женечка? Вставай, я испекла твои любимые шаньги.
— Мама, что я вам вчера наговорила? — Евгения села на кровати, натянув на себя одеяло до подбородка, как бы отгораживаясь им от отвратительной вчерашней выходки.
— Не бери близко к сердцу, доченька. Натерпелась ты, изнервничалась. Забудь всем нам во благо.
— Прости меня, мама, прости папа. Где он, на работе? — глаза у Евгении повлажнели, и она готова вот-вот расплакаться. — Вы любите меня, я это знаю, и страдаете не меньше меня, хотя ни в чем не виноваты.
Мать бросилась к дочери, обняла ее и принялась ласково гладить по голове, как множество раз случалось за эти годы, целуя ее; дочь не отстранялась, а с благодарностью принимала материнскую любовь и нежность.
Это было тяжкое воспоминание для Евгении. Ей потом еще долго было стыдно перед родителями за свою слабость. И хотя на словах она осудила свое поведение, попросила прощения, но все же в душе продолжала винить маму и папу, но уж больше не высказывала обвинительные кинжальные мысли.
Родительская слепая любовь могла сослужить плохую службу. Боясь ранить друг друга, эти близкие люди старались молчать о несчастье, пытаясь изобразить, что все хорошо и нормально, вся жизнь впереди и следует надеяться на доброе. Не все же торжествовать силам зла, будет праздник и в их семье! Но молодой женщине требовалась ниша, где бы она сотворила свое чистилище, и без постороннего глаза могла отряхивать загрязненные перья. Таким чистилищем могло быть только время, в котором каждый час — это раскаленные, но все же склонные к медленному остыванию угли, жгущие душу. Еще ей нужен был собеседник, кому бы она могла высказать свою боль, родители в такой роли быть не могли. И вообще никто, по мнению несчастной женщины, на эту роль бы не подошел, разве что Борис со своей чуткостью и человечностью, умеющий остужать угли сеансами психотерапии, какие он давал во время их встреч в больничных покоях.
Евгения много раз задавалась вопросом: какова природа ее несчастья, но, не находя ответа, нося свою боль в себе, обреченная на одиночество в своих поисках, была близка к умопомрачению. У нее стала часто болеть голова от тяжких дум, и кто знает, возможно, ее съела бы душевная депрессия, если бы не этот увиденный ею ледоход на Иртыше. Он взбудоражил женщину. Она, услышав оглушительный треск на реке, выглянула в окно дачного домика, где они жили в ту пору, и увидела доселе спокойно лежащее ледяное царство, всколыхнувшееся, вздыбившееся. Наспех одевшись, выскочила на улицу и замерла, глядя на величественную картину ледохода. Все чаще и чаще раздавался пугающий треск расколовшихся перламутровых льдин, сверкающих на солнце алмазными вспышками; нарастал шум бурлящей воды, ахающий, крошащийся грохот вздымающихся глыб в заторах и падающих то там, то здесь в образовавшийся проран, кипящий и пенный.