Через полчаса разведчики во главе с Лысенковым привели в избу итальянского офицера, коменданта станции. Смуглый, упитанный, совсем не похожий на собратьев-солдат, каких приходится подбирать по степи.
— Брешет, будто специально сберег вагоны и склады. Русских, мол, ждал, — слепя улыбкой, снисходительно цыкнул сквозь зубы Лысенков и, придерживая рукой чугун на лавке у порога, кружкой зачерпнул из него воды.
Потирая распухший красный нос, комендант мурчал что-то, злобно сверкал на старшину, жадно пившего воду.
— Чего он? — простуженно просипел Турецкий. В накинутом на плечи полушубке он сидел за столом, вымерял циркулем по карте.
— К нему, суке, с добром: бегом давай, требую, а он фордыбачится, головой мотает — не понимаю. Пришлось пояснить. — Старшина жарко оскалился, миролюбиво посоветовал итальянцу: — Ты поговори, поговори, сволочь. Не то придется еще вразумлять. — Не дожидаясь ответа, вытащил из-за пазухи изящную в черном переплете, тисненном золотом, книгу. — Вот чего я нашел у него.
Турецкий оторвался от карты, взял книгу, долго вертел ее в обмороженных распухших пальцах, не в силах стряхнуть с себя тревожную задумчивость.
— Марк Аврелий, издание 1675 года.
При виде книги итальянец задрожал. В косых оливковых глазах метнулось что-то простое, человеческое, похожее на стыд и внутреннюю муку. Под тугой смуглой кожей на скулах прокатились желваки.
— Марк Аврелий?! — Нарымов у печки ел. Отломил корочку хлеба, собрал крупинки жира на дне и по пазам Консервной банки, отправил в рот. Банку проверил взглядом, убедился, что пуста, забросил в подпечье. — Ну-к дай-ка сюда… Марк Аврелий «Миросозерцания», 1675 год. При Людовике Четырнадцатом издана. Хм!.. Марк Аврелий с философией о благе, мудрости мира и земных отрадах и фашист. Окрошка!.. Ишь сукин кот мордафон раскохал какой. Про склады брешет… Попался, теперь ври покруче.
— Зукин кот, зукин кот, — беспокойно заворочал оливково-синими белками комендант и оглянулся на Турецкого, словно ища у него защиты.
— Понимает, — хмыкнул Нарымов, повертел книгу, положил на стол рядом с картой. — Обидчивый. А книга ценная, комбат. Нужно сохранить ее.
— А тебе откуда известен Аврелий? — С каким-то новым чувством посмотрел на Нарымова Турецкий, вспомнив, должно быть, недавний разнос за упущенные три машины.
— Два курса германской филологии Московского университета, товарищ капитан. — Нарымов поправил на себе солдатскую амуницию, улыбнулся. Энергичный, уверенный в осанке, взгляде, словах, Нарымов помалкивал о своей учености. В разговоры с солдатами вступал охотно, пояснял многие диковинные и незнакомые для них вещи.
— Вот как. — В сенцах скрипнула дверь. Турецкий обернулся. Вошла хозяйка, поставила ведро на скамейку рядом с чугуном, запустила пальцы в узел платка. «Вот как!» — повторил еще раз для себя Турецкий. На войне они все вместе, а закончат ее, и каждый в свою сторону. В гражданке Нарымов обойдет его, Турецкого, уйдет вперед. Почесал ногтями зудевшую от грязи голову, спросил заинтересованно: — Кончим воевать — в ученые пойдешь?.. Ладно, налей ему полкрышки водки (глазами на итальянца). Может, и не брешет про склады.
Вошел Грачев. Глаза круглые, бешеные, дышит с сапом. Увидев, как Нарымов подносит водку итальянцу, кулаком вышиб у него крышку из рук, яростно выпалил:
— Нянькаетесь с ними, а они что делают!..
Оказывается, Грачев набрел на заброшенную клуню за садами и в глубокой яме, на гнилой подстилке из соломы, обнаружил скелеты в истлевшей красноармейской форме. В продранную крышу клуни их притрусило снежком. Безногий в дальнем углу, спасаясь, видимо, от холода, натянул на голую культю драный рукав ватника, на рукав надел пилотку.
— Там штрафные у них сидели, — пояснила возившаяся у печки хозяйка и рассказала, что пленные у немцев работали на укреплениях. Кормили их баландой из просяной шелухи. — Только и спасало неубранное поле подсолнуха. Намнут в карманы семечек сердяги и жуют. Не то женщины кукурузы, хлебушка подкинут. А заосеняло как, красноармейцы стали набивать для тепла в галифе и под шинелю соломы. Да и от ударов спасало, не по голым мослам. А били, — хозяйка прижала правую руку к щеке, горестно покачала головой, — чисто скотиняку. Жалости никакой… Штрафных, какие не покорялись, бросали в клуню и не кормили.
Круглые и тугие, как яблоки, щеки итальянца блестели жиром. Он что-то бормотал. Молитву читал, должно быть. Турецкий раздирал кожу под мышками, елозил циркулем по карте. Грачев стоял посреди кухни, бледный до зелени. Острый кадык дергался от сухих глотков.