— Зря. На печке разогреть можно было… Подумаешь — щепка.
— Давай тушенку! — Движением плеча Шляхов поправил сползавший полушубок, присел на корточки у пламенного зевла печки. — Дровишек запасли?
Заскрежетал нож о жестянку свиной тушенки, потек густой запах жира и вареного холодного мяса.
— У тебя ничего там не осталось, Федотыч?
— Что ж, у меня бочка бездонная? — Дрожа припухшим веком и топорща щетинистые брови, Шляхов прикурил от уголька, пыхнул дымом.
— В Тацинской — вот где трофеев было.
— Век бы не видать этого добра. Сколько едем — ни одного поселка целого.
— В Мамонах житуха была. Эх-х!..
— Дон, что ты хочешь!
— В сорок первом на Калининском воевал, под Новый год подарки прислали. Я в разведке был как раз. — Шляхов потянулся, достал из банки кусок тушенки, размазал по хлебу. В углах прижмуренных глаз застряла ухмылка. — Вернулись — шиш. Обделили. А пентюху, был у нас такой из-под Тамбова откуда-то, и носки, и варежки, и фото девчушечки-первоклассницы. Такая обида… Вот что, говорю, хватит с тебя носков и варежек.
Грей руки-ноги, а у меня сердце зябнет. Делись. — И забрал карточку себе.
К Шляхову потянулись, фотокарточка пошла по рукам.
— Господи! Ангелок-то какой!
— Эх, вернемся с войны, поманят от ангелочков бабы молодые… Что вызверился? Сам Женьку-фельдшерицу голодными глазами лапаешь, — встретил в упор командир орудия Вдовиченко взгляд Шляхова. Худая рука в тонком рыжем волосе задрожала, уронил с кончика финки кусок мяса.
— Лейтенант, переведи его в другой вагон либо на платформу. — Шадринки у хрящеватого, пощербленного оспой носа Шляхова запотели, потемнел всем лицом. — Ей-богу, выложу его сонного!
Холодная тушенка и мерзлые сухари тяжелым комом ложились в желудке. От бочки кругами расходилось тепло. Сверху на ней паровало ведро. Танкисты черпали из него кружками, обжигаясь, пили чай.
Заговорили о доме, детях, женщинах. На фронте сердце черствеет от однообразия и жестокости, и солдаты любили вспоминать и ласкали свое прошлое. Вызывая его в памяти, они ждали будущего, представляя себе его таким, каким было это их прошлое, и не всегда задумывались над тем, что будущее их не может быть таким, как эта, уже прожитая ими, жизнь, потому что и сами они уже не смогут быть прежними…
Кленов усмехнулся, вслушиваясь в воркотню голосов у печки, розоватая кожа шрамов на левом виске сбежалась морщинами. Солдат, должно быть, вообще человек особенный. Спроси у любого у этой печки: хотел он стать солдатом?.. У каждого до войны была своя жизнь — удачная, неудачная. А вот стали и воюют. Хорошо воюют! Седоватый худой и высокий учитель литературы в их школе у Балтийского вокзала очень интересно говорил о Тихоне Щербатом как некоем символе русского человека. Его собрат, Степан Пробка, ходил с топором по Руси и украшал ее городами и весями, а Тихон этим же топором одинаково ловко вырезывал ложки для еды и кроил черепа французов, защищая Россию от нашествия. Под Тацинской в декабре прошлого года мальчонка, и не Тихон, и не Щербатый, привел фашиста метра в два ростом. Пистолет держал двумя руками.
— А если бы он обернулся к тебе? — спросили у мальчишки.
— Не. — Стекловидный обтрепанный рукав по носу. — Я сказал ему, чтоб он вперед шел.
— По-немецки сказал?
— Ага. Я знаю ихний язык: «Рус, век, швайн, шнель, цюрюк!» — И победно прищурился.
Каждое слово камнем падало в душу Кленова. Он тоже знал эти слова, но пацан в шесть лет: «Я ЗНАЮ ИХ ЯЗЫК!..» Какой язык он узнал!..
Эшелон шел степью. Она алмазно горела снегами. Над щетинистыми балками дымились розоватые тусклые туманы, синели сады и укрытые снегом хаты по логам. У дорог следы недавних боев: разбитые немецкие машины, пушки колесами вверх, танки, каски, трупы. Трупы кулигами и в одиночку. Зима жалостливо укрыла их своим погребальным саваном, хранила до весны. Эти уже не попадут ни в Милан, ни в Бухарест, ни в Будапешт, ни в Берлин. По мере приближения к Россоши битая техника и трупы в полях и у дороги попадались все чаще. На свободном от трупов и железа пространстве в иных местах из-под снега проглядывали озимые.
Солдаты поели, согрелись, отоспались, подобрели. Коротая время, курили у жарко дышавшей печки, болтали о делах житейских.
— Скорей бы тепло. — И тут же тяжкий вздох с позевом.
— Под Курск, как бог свят. Курск недавно наши отбили.
— Пророк нашелся.
— Не в Москву же. Соображай, к Россоши подъезжаем, а там Лиски. Поворот.
Проехали лесом. Прижженные морозом деревья пахли не по-летнему медовой зеленью, а горечью жизни, бившейся где-то в глуби, в корнях, под корой. В терпкой горечи этой, однако, как раз и чувствовалась близость обновления. Солдаты хмурились сильнее, сердце острой болью точила кровь, понимали, что сорок третий год не будет похожим ни на сорок первый, ни на сорок второй. Немцы тоже, наверное, рассчитывали, что приходит их пора. Словом, и те и другие ждали тепла, и каждый связывал с ним свои надежды.