Андрей развязал тем временем мешок, выкладывая подарки.
— Да брось. Чего ты завелся. Садись, посидим, — пристукнул отец бутылкой о стол и крепко потер, как с мороза, ладони. — Мать, ты где?.. Да собери на скорую руку, а то пойдут люди и не побалакаешь. Не гляди, что поздно. — Сам полез в стол, достал хлеб, сало. Радость на крыльях носила его по хате, не мог усидеть на месте, не терпелось скорее за стол, чтобы начать настоящий мужской разговор.
Андрей подал не отходившему ни на шаг и шмыгавшему носом Петьке губную гармошку, Шуре — кусок серебристого парашютного шелка: «На блузку».
— Это тебе, мама (три куска хозяйственного мыла), ну а это… — Андрей встряхнул за плечи новенькую гимнастерку, подал отцу. — Только погоны сыми.
— Одели-таки? Эк чертова работа… Спасибо, сынок, — повесил гимнастерку на спинку кровати: не до нее все-таки. — Садитесь, садитесь… Ну что я казав…
В сенцах загремело, и в кухню рыжея бородой торчком вперед вступил старик Воронов.
— С прибытием, Петрович! А остальных с радостью! — гаркнул щербатой пастью с порога, отвернул полу шубы, извлек из кармана бутылку. Потоптался, кинул шапку, шубу к служивской на кровать. — Ты знаешь, кого я встретил зараз?.. Калмыкова!.. Дом качается, ей-бо. Баба как с ума спятила: то воет, то смеется. Детишки виснут. И до се не разобрались, должно, что он с одной рукой.
— Слава богу, живой… Ну, давайте. — Рука Петра Даниловича со стопкой тряслась, как ни старался он удержать ее. Глаза набрякли, блестели слезой. — Бери, сынок. С прибытием…
Проснулся Андрей поздно от непривычного сухого тепла и тишины. Под окном заорал петух. По потолку рябили зайчики от луж. Яркое солнце заливало мокрый двор, горело на последках снега под плетнем и в бороздах на огороде. На кухне приглушенно гудели голоса.
Прислушался. Грудной ломкий голос заставил вздрогнуть, суетливо зашарил руками штаны.
На кашель вбежала сияющая праздничная Шура. «Ладно. Ладно!» — замахала в хмурое лицо брата.
— Хотя бы сказала. Мне теперь и не умыться.
— Сюда принесу. Может, перевязать помочь? — Шура передернулась вся, видя, как Андрей поправляет бинты на ноге, будто у нее самой отдирали всохшую в рану повязку. — Давай помогу… Пусти, нас учили.
— На ноге все. Руку поправь. Ага! Хорошо, хорошо!
Мать улыбнулась ему от печи, задвигались, закашляли на лавках одетые и в платках женщины, у чугуна с водой дрогнула и прищемила губу изнутри Ольга Горелова. Смуглые щеки ее так и полыхнули нестерпимым жаром истомного беспокойства и страха. Зоркие глаза враз отметили и мыльную пену седины на висках Андрея, и чужие резкие складки в межбровье, и туго обтянутые в морозном загаре скулы. В горле горячим комом застряли слезы, еле удержалась.
Высокий, прямоплечий, золотисто-карие глаза вприщурку, Андрей поздоровался со всеми, хотел скрыть волнение, покраснел, и все, сидевшие на кухне, не сговариваясь, посмотрели на Ольгу, глаза которой, помимо ее воли, открылись еще шире, сияли радостью. Андрею захотелось сказать что-то женщинам. Слова застряли в горле, и он, припадая на правую ногу, вышел во двор.
«Вот он какой у меня сын, полюбуйтесь!» — Румянея морщинистым добрым лицом, горделиво глянула на всех и по-молодому загромыхала у печки ухватами Филипповна.
После завтрака сидели в жарко натопленной горнице. Люди приходили, уходили, говорили про войну, как жили при немцах, итальянцах, про то, как бедуют сейчас, живут письмами-треугольниками, допытывались, как на фронте, как солдаты. Андрей избегал говорить о страшном на войне, но его подталкивали вопросами, и он втягивался в такой разговор.
— Дошли до Харькова. А тут… в окружение попали наши, послали на танках выручать их. Там меня и ссадили.
— Как?
Ольга не спускала дышащих зрачков с Андрея, сглатывала сухо. Слушая Андрея, она думала не о попавших в окружение солдатах и танках, посланных им на выручку, а о лютом морозе, темноте, снегах, жалела Андрея и страдала сама, пугалась и переспрашивала непонятное ей.
Андрей украдкой отмечал перемены в Ольге: округлилась в плечах, груди волнующе-женственно пополнели. И с лица сменилась, будто новое понесла в себе что-то.
— Очень просто. — Ноздри Андрея шевельнулись, потянул в себя тепло, придвинулся со стулом и прижался спиной к горячему стояку печи. — Холод выходит из меня, — смущенно пояснил свою слабость. — Разрывом снаряда сбросило меня с брони. Очнулся — не ворохнуться. Рука и нога. А мороз!.. Небо — как стекло, аж звенит. Звезды помаргивают, как из проруби. Ну что? Чувствую, заметает меня в сугроб. И не крикнуть: свои или немцы рядом — не знаю. Утром колхозницы нашли меня. Приволокли в село. А тут и наши… окруженцев выводили.