Загрузились снарядами, пулеметными дисками, гранатами. Подошел старик. На спине у ворота рубашка отопрела, засаленный седой картуз надвинут по самые глаза. На вопрос о людях махнул костыликом на запад.
— Угнал… Брожу — собака не брехнет, кот не мяукнет. Вишь. — Старик ковырнул костыликом черепки у порога. — Ничего не нужно. Вот как повернул жизнь, хамлюга!..
Кленов подал ему из люка початую банку свиной тушенки «второй фронт», ломоть хлеба. Старик сунул костылик под мышку, стал тут же устраиваться на куче глины поесть.
Посреди поля во ржи обминули танк. На корме густо дымит шашка, трое натягивают гусеницу. На грохот обернулась кудлатая голова, блеснули глаза, зубы.
— Пошел! Пошел! Сами справимся!.. Разул, гад!.. — Конец фразы покрыла артистически-затейливая матерщина. — Пошел, говорю!.. Бить начнет! Думает — горим!
Лавина дерущихся откатилась снова к селу. Турецкий выбрал место за сараем. Туда же пятился и Т-34 с обломанными крыльями. Крылья хлопали по гусеницам, заворачивались, мешали. Экипаж, видимо, решил за сараем избавиться от них. За тридцатьчетверкой, повторяя каждый ее маневр, крался «тигр». За ним еще один. Тридцатьчетверка обминула сруб колодца, смяла задом и повалила плетень и неожиданно юркнула в щель между сараем и домом. «Тигр» растерянно и слепо помигал зевлом пушки, сунулся в щель. Т-34 успел уже выскочить из щели, укрылся за стогом сена и — бац-бац два подряд в корму. Задний «тигр» задымился. Тридцатьчетверка выждала, пока высунется второй из щели, и — вторую пару в борт. «Тигр» тут же осел вислым задом. Серые, пыльные катки его быстро темнели. Радужные витые струйки бензина хлестали на них в рваную пробоину, лужей собирались под танком. Тридцатьчетверка ловко сманеврировала за дом. Позади с грохотом и ревом ахнуло, будто клочья прелого тряпья, поднялись куски искореженной стали. Т-34 тут же выскочил из-за дома, подошел и устроился рядом с танком Турецкого. На броне лежало что-то длинное, пыльное. Из башни высунулся лейтенант Лысенков.
— Комбрига вывозим. — Он сдернул шлем, обдул струйки пота с губ. — По-глупому все вышло.
— Живой?
С каким-то сложным чувством подходил Турецкий к танку Лысенкова. Постоял, обмел зачем-то с горячей брони пыль ладонью, потом уже взобрался на подкрылок.
Комбриг лежал на сетке жалюзи. Комбинезон на груди был темный, липкий; измененное страданием землистое лицо засыпано пылью и гарью. Дышал он коротко, часто. С трудом разлепил веки, узнал Турецкого.
— Убитый я, комбат. И Кравченко убит…
Голова в облипших седых волосах дернулась вместе с телом, перекатилась по ребристым жалюзи. Мир провожал его грохотом и воем. Звон в ушах разрастался, все утончаясь и вытягиваясь в нестерпимо тонюсенькую ниточку, пока не поглотил собою все остальные звуки. И комбригу казалось, что в последнюю дорогу всех провожает одна и та же музыка.
Выгрызая краску, по башне хлестнула струя зеленого огня. За углом дома мелькнула рогатая немецкая каска. В сумерках полдня и космах огня мельтешат еще фигурки меж домов.
— Снимайте! Сейчас покойники еще будут! Потом, потом похороним! Да осторожнее! — Правая щека Лысенкова дернулась, перекосилась при виде, как снимают о жалюзи комбрига. — Как, как! — Жаром полыхнуло золото зубов в прыгающих отсветах огня. — Подожгли нас, а тут он подбегает: «В чем дело?» В это время очередь с бронетранспортера… Оттащили в воронку. Перевязываю, башнер огрызается, двое огонь сбивают. «Ребята, «тигр»!» — слышим. Вдовиченко на башне руками машет. Ахнуть не успели — он уже на горящей машине наперерез. Немцы видят: не уйти, бьют в упор. Только куда… Столб огня да куча железа. — Лысенков растер копоть по лицу. — Вот тебе и Степка Вдовиченко. «Ребята, прощайте!» — успел крикнуть еще. — Взял из протянутой руки Турецкого бычок, затянулся с хрипом. — И машина у нас другая…
— Идем вместе, — приказал Турецкий. — Ты влево поглядывай, я — вправо…
Солнце словно бы споткнулось и застыло в изумлении. Тысячелетия оно глядело на эту землю — на ней зрели хлеба, цвели сады, паслись стада. Сегодня оно не узнавало ее. Изрытая окопами, бомбами, снарядами, растерзанная и затоптанная, она курилась пожарами, дышала смрадом и пылью. Люди же потеряли ощущение времени, не чувствовали ни голода, ни жажды, ни усталости.
На повороте дороги за Прелестным у сломанной тележки сидела худая женщина в черном от пыли платке. Сморщенные коричневые руки кинуты на колени, изъеденное ранними морщинами лицо безучастно, безжизненно.
Из Комсомольского обочиной ползет серая пыльная гадюка, колонна пленных человек в двадцать-тридцать. Идут медленно, враскачку, по четыре в ряд, вывалянные в грязи и дерьме во время боев. Выглядят все одинаково: голодные, измученные, ко всему равнодушные, задыхаются от пыли, гари, пота. Среди них пожилые и совсем юнцы. Когда-то, где-то и кем-то они все работали. Где-то у них были невесты, жены, матери, дети. Кто-то из них обожал, а кто-то ненавидел фюрера, но понять это сейчас было невозможно. Уступая дорогу и провожая взглядами русские танки, солдат, они, наверняка, думают о еде, куреве, отдыхе. Потом уж, когда отойдут немного, их мысль заработает, и они постараются оценить свое положение и все вокруг.