— В ногу. Как раз под чашечку. — Михеев ощерился по-лошадиному, скрипел зубами.
Вдруг из зевла русской печи с грохотом вылетела заслонка, и оттуда задом наперед вылезла девочка лет пяти-шести, оборванная, в саже, глаза на тощем синем личике затравленно сверкали и бегали, как у зверька. Увидев троих солдат, девочка как-то испуганно икнула, серой мышкой юркнула снова в печь.
— Перевязывай. — Желтый в щетине кадык Жуховского дернулся, всегда сердитые и колючие глаза раскрылись, заблестели, будто узнал кого. Большой, неуклюжий, в каменных от мороза валенках, подошел, нагнулся, заглянул в печь — Доченька! Как тебя, голубушка? Вылезай! Вылезай, доченька! Свои мы, красноармейцы! — Девочка, слышно, забилась в угол печи, сопела прерывисто. — Дочушка! — Жуховский поймал девочку за ногу, потянул. — Ну что ты, маленькая. А-а? — По огрубелым щекам катились крупные горошины слез, но он, наверное, не замечал их.
Увидев слезы эти, девочка неожиданно присмирела, перестала рваться и тоже заплакала. Плакала она безмолвно, как плачут взрослые. Только синяя тощая шейка дергалась да по щекам, размывая грязь и сажу, безудержно катились слезы.
На улице грохнуло, стеклянным звоном под окном рассыпалась очередь.
Казанцев трудно сглотнул, взял автомат с соломы, боком подошел к двери.
— Посмотрю-ка, что там.
Переломившись надвое, на калитке двора обвис щуплый итальянец в мундире, сиреневых кальсонах и босиком. У синих, изрезанных снегом ног — немецкий автомат. За глиняной оградой двора напротив мелькнула ушанка и ствол карабина.
По лощине в сторону Богучара протукали отдельные автоматные очереди. Их сердито провожал с околицы длинными строчками «максим». С бугров в широкую горловину улицы стекались синие и серые кучки, и вскоре меж дворов заколыхалась живая лента пленных человек в 80–100. Впереди, нелюдимые и злые, в рваных маскхалатах, немцы, человек семь, остальные — итальянцы. Недавно мертвая улица быстро заполнялась женщинами, детьми, стариками, позади всех держались примаки — летние окруженцы, успевшие устроиться по-семейному возле сердобольных и податливых на мужскую ласку баб. Шум, крики. Узнавали среди пленных недавних своих постояльцев, обидчиков.
— Отвоевались, ведьмины дети?!
— Масло, яйки капут теперь!
— А это же он, Марья, какой корову увел у тебя! — ахнула женщина в рваном ватнике.
Дюжий мордастый немец озирался, пятился, старался глубже втиснуться в толпу пленных. Женщина рвала его за халат, хватала за шинель.
— Он, сатанюка, он!..
— Дай нам его на правеж! — перебивая одна другую, рвались вперед женщины.
Конвоиры с трудом сдерживали толпу.
— Ты же кровник этих баб! — поддерживали женщин стоявшие тут же солдаты. — Или у тебя матери, детей нет!
У колодца толпа задержалась, пропуская пленных. Дородная женщина, крепкая и смуглая на вид, увидев на руках у Жуховского прикутанную к груди полушубком девочку, хлопнула ладонями по широким бедрам.
— А ить я знаю ее. Полюшка. Вакуированная, с Придонья… У нее ишо братик Ленька.
При имени братика девочка на руках Жуховского рванулась, зашлась в беззвучном плаче.
— Он… он им спать мешал…
— В ихний дом и заходить-то боялись…
Толпа повернулась к дому, где Жуховский и Казанцев оставили раненого Михеева.
Братика нашли под крыльцом, на залитой помоями куче мусора. Трупик окостенел, и зеленел, и светился коркой льда. Правую ножку придавил разбитый патронный ящик.
— Господи! Да как же их, иродов, земля держит!
— Не трогай, не трогай его! Лопатой аль топором выручать надо!
У крыльца заголосили, захлюпали носами.
— Мать ейная за картохами на огород свой к Дону все ходила… и не вернулась. Кормить-та нада.
— Погоди, бабы!
Смуглолицая в черной шали женщина нагнулась, подняла со снега выпавший из лохмотьев девочки клочок немецкой газеты.
«Мама погибла и Ленька тоже напешите в армею танкисту Баранову Петру…» — прочитал Жуховский каракули, нацарапанные на клочке немецкой газеты.
— Видите… Старикова моя фамилия. Старикова Евдокея Ивановна… Возьму дите…
— Пожалуйста, — пряча глаза и как-то странно посапывая, торопливо и невнятно заговорил с женщиной Жуховский. — Пожалуйста. Живым останусь — загляну к вам, заберу ее…
— А отец ейный?..
— И-и, милые, придет время — само рассудит.