Председателем, как ни отбивался, выбрали Казанцева. Осипли, взопрели от криков и переживаний. Разошлись — лампы гаснуть начали. На морозце отошли чуток, схватились заново, будя тех, кто пооставался дома, на собрание не пошел.
— Ты как в воду глядел, Тимоха. Из кармана закром сделали.
— Нехай умники тот, какой в поле, уберут да и сеют.
— Будь ты чуток поумнее, я б тебя дураком назвал. С таких-то семян в горсть не соберешь.
— Ты навроде титешного, Калмыков…
Ветер набросил на месяц лохматую овчину тучи. Резкие тени исчезали. Угол сарая, укрытый снегом, дымился, звенела сосульками солома. Воронов глянул на слепо блеснувшее оконце своей хаты, отстал.
— Прощевайте.
— Насчет семенов не забудь. Поищи, где закопал, — подсказали с дороги и хахакнули.
«Смех смехом, а как в тридцатые годы начинаем. Ишо хуже», — тоскливо подумал старик Воронов, слушая удалявшийся разноголосый скрип шагов.
Как и набросил, ветер сдернул лохмотину тучи с луны, и пологие косогоры вновь оделись голубым сиянием снега. Холод крался с-под низу по спине. Но мужики и бабы не утратили еще школьного тепла, переминались, ежились. Не хотелось идти домой, оставаться с глазу на глаз с тяжелыми обессиливающими думками.
На яру, куда в июле отходила конница, ручьем белел чистый от бурьяна след.
— С тебя, Данилыч, магарыч следовало бы, — следя, как Казанцев обламывает подшитыми валенками закраины сугроба, напомнила поотставшая чуть Варвара Лещенкова. — Как ни кружил, а все-таки попался.
— Отмагарычить бы вас всех пониже спины, — буркнул Казанцев, не поднимая головы. Из-под усов посыпались искры цигарки. Послушал, как у Громовой Хроськи, солдатки, хлябает оторванная ставня. — Оглянуться не успеешь — посевная, а чем и на чем? — Даже шаг замедлил, закряхтел, будто не война, а Лещенкова и остальные были виноваты в его председательстве и в том, что на хуторе не осталось ни тягла, ни верна, ни людей.
— На коровах выедем, как в двадцатом году, — успокоила Лещенкова.
Казанцев остановился прикурить погасшую цигарку. Мужики и бабы тоже приостановились. Только Лукерья Куликова споткнулась и, гулко хрустя валенками, сугробами полезла к заметенному снегом своему подворью.
Казанцев раскурил не спеша, сбил пальцем закуржавевшую бумагу с цигарки, дернул плечом, закрываясь от ветра.
— По степу зараз скот беспризорный бродит. Лошади, мулы тальянские. Зевать нельзя. Завтра же хлопцев пошлем ловить их, и ты, Селиверстыч, для глазу с ними.
— А что ж — штука, — охотно согласился обычно несговорчивый Галич.
— И еще. — Казанцев кинул пытливый взгляд по лицам, упруго хрупнул снег под подошвами его валенок. — Запасы хлебушка небось приели, да и немец, сукин сын, помогнул здорово, а в степи рожь, пшеница неубратые. Подсолнух. Я смотрел: стоят и снегом не положило. Колос целый, зерно — орех. (Выждал.) Вот и наладим дедам несколько крюков, а бабы с серпами. — Ветер сорвал с его цигарки искры, бросил их в вилюжистый ручей поземки. — На собрании смолчал: получится — не получится. Дело такое. А получится — сами лишку не возьмем.
— А скирды, какие в поле ставили?
— Скирды никуда от нас не уйдут, а на корню какой — пропадет.
— Ты вот так-то завтра со всеми побалакай, Данилыч. — Лещенкова плотнее запахнула ношеную шубу донскую с вытертой мерлушкой по оторочке, поправила концы шали на плечах. — Зазябла. А с тобою, Казанцев, не прошиблись. Народ за тобою пойдет.
В проулке гаркнул петух. Ему разноголосо и жидко отозвались по всему хутору.
— Зорю играют. А вызвездило, мамочки!
— Как в пасхальную ночь в церкви, едят его мухи, — поддержал скуповатый на восторги Галич.
Покашливание, скрип шагов. В голых тополях у двора свирепо высвистывал ледяной ветер. На черных стеклах окон хаты колюче вспыхивал свет нырявшей меж облаков луны. Холодный и неломкий свет этот вернул Казанцева снова к собранию в правлении и событиям подальше. Но казалось, что и это давнее случилось с ним вчера, а то даже несколько часов назад. И все это придвигалось, прессовалось, выстраивалось воображением в очередь и требовало своего решения, и он старался недодумывать до конца: легкого, простого в ожидавшем его и хуторян не было.