Выбрать главу

Асланбеков, как на чудо, завороженно глядел на Танечку, Чуркин, задымивший толстенной махорочной самокруткой, хитровато улыбался в прокуренные усы, Суржиков таращил глаза, перебивая время от времени Танечку возгласами удивления, чем подхлестывал в ней и без того неукротимое красноречие. Когда Танечка выговорилась наконец, Суржиков нагнулся к ней, прошептал что-то озабоченно и серьезно. Девушка оторопела. Потом, вспыхнув, швырнула гимнастерку прямо в лицо ему, крутнулась и побежала. Женя устремилась за ней. Суржиков как ни в чем не бывало присел на бруствер.

В окопе стояла гнетущая тишина. Покусывал губы побледневший Асланбеков, Чуркин мрачно жевал ус. Бондаревич был уверен: раз спасовала даже Танечка, не имеющая привычки лезть в карман за словом, — выходка Суржикова была грубой и обидной. Выяснять это сейчас не имело смысла — правды Суржиков не скажет, и все-таки Бондаревич не удержался.

— Рядовой Суржиков… Встаньте, когда с вами говорит командир! Объясните, что случилось.

Суржиков нехотя сполз с бруствера и, ухмыляясь, молчал.

На помощь командиру пришел Чуркин:

— Ну?

— Чего — «ну»? Запряг, что ли?

— Кабы моя воля, я б тебя запряг, сукин ты сын. Выкладывай, каким распреласковым словом девчонку обидел.

— Хе!.. Чем я ее мог обидеть?

— Тебе лучше знать чем. Начал-то ты гладью, да, видать, кончил гадью. Ох, Костька, Костька… Конечно, смирную собаку и кочет бьет, но ты уж чересчур звягливый. А ведь не без царя в голове, только идет у тебя все как-то сикось-накось. Ну, скажи, что она тебе плохого сделала? Ведь девчонка вся насквозь светится добром, чистотою своей, а ты так вот походя ее обидел!.. Женщину обидел!..

— Хы… Какая ж она женщина?! Ей и в девках еще места нету… — пренебрежительно осклабился Суржиков.

— Замолчь! — гневно крикнул Чуркин. Бондаревич впервые видел этого мягкого, добрейшего человека таким возмущенным. Асланбеков одобрительно цокал языком, Лешка-грек глядел на старого солдата испуганно. А Чуркин продолжал рассудительно и как бы с личной обидой: — Всем им, девкам, одна планида светит — матерью быть, а ведь самое дорогое, самое светлое — от нее, от женщины, от матери, которая ведь и тебя в муках родила, сучок ты конопатый. Кого ж ты обижаешь? Ты ж, окромя всего, в Танюшке и бойца обижаешь, который ко воем нам добровольно пришел на подмогу… Думаешь, сладко им, девкам-то, солдатскую дробь-перловку жевать? Не страшно, не горько пули и осколки ловить и в могилу ложиться по девятнадцатому году? А-а, молчишь, безумная твоя голова.

— Ладно, хватит воспитывать, воспитался уже, — буркнул Суржиков, скучающе глядя в небо и почесывая через гимнастерку живот. — Давай, сержант, наряд вне очереди, и замнем для ясности. Хрен с ним…

Разговор оборвался — возвращалась Женя.

К полудню прилетели тренировочные самолеты. Ходили на разных высотах, применяя противозенитный маневр. Об этом в расчетах мечтали давно. Едва батарея успевала «обстрелять» одну цель, Мещеряков требовал координаты другой. И снова — команды, доклады, шмелиное зудение орудийных принимающих, щелканье затворов, — и все ради того, чтобы стволы четырех орудий двигались в одном направлении, чтобы по короткой, все завершающей команде — «Огонь!» — батарея, будь это настоящий бой, рявкнула залпом, посылая четыре снаряда в одну, заранее рассчитанную точку.

Тюрин ни разу не спустился в окоп. Он возвышался на центре огневой позиции, видный всем, командовал громко, четко, и — подтянутый, стройный, подвижный, очень уж красив он был в эти минуты!

Дублируя его команды, Бондаревич успевал следить за действиями номеров. Не нравился Чуркин, занявший место наводчика. Пушку по азимуту вел рывками, от этого нервничал и опять ошибался.

— Вот дела-то… Чего проще, казалось, а ведь нейдет…

— Спокойнее, Осипович! Наладится. Не все сразу.

— Само собой. Однако ерундово дело-то…

Наконец улетели самолеты. Зачехлили прибористки свой раскаленный солнцем ПУАЗО и сразу, спасаясь от жары, убежали в землянку. Клацнули в последний раз замки орудийных затворов, прильнули надульными тормозами к серым брустверам стволы. Через минуту над позицией дремала разморенная зноем тишина, которую, казалось, ничто теперь не в силах нарушить. Вышел из землянки-кухни Мазуренко, вяло пробасил: «Артиллерия, швыдче за обедом, борщ захолонет». Так же вяло звучал и голос Тюрина, бранившего кого-то в третьем расчете.

— Четвертое! Где командир?

Бондаревич заспешил навстречу Тюрину. Тот, вытирая мокрым платком шею и грудь, заметно усталый и чуть охрипший, повысил голос: