Выбрать главу

— Голова, что ль, мучает?

— Изжога потом — спасу нет. Да и голова…

— Ну-к что ж, раз такой кандебобер — готов пострадать, — неожиданно согласился Чуркин. — И правильно! Если организма привыкшая к мадериям, на кой же ляд всякой гадостью требуху жечь, с молодых-юных лет жизнь свою в бараний рог скручивать?

— Разве только один глоток, как Серега, — робко было потянулся Лешка к своей кружке. Но Чуркин проворно накрыл ее ладонью и отодвинул подальше.

— На кой? Только вонь во рту разведешь. Пущай уж от одного меня несет. — Слил во флягу содержимое четырех кружек, навинтил пробку: — Хлебайте варево, ребята, а то остудится. Я — потом.

В разгар обеда явились шумной гурьбой прибористки, с ними Танечка-санинструктор. Девушки подступились к Суржикову и разноголосо загалдели, перебивая друг дружку:

— Костенька, миленький, бери свой баян, комбат танцевать разрешил… Скорее, золотце, пятки зудят.

— Разуйтесь и почешите.

— Да брось ты эту шрапнель, после доешь. Ломается, как сдобный пряник.

Костя не спеша доел кашу, молча стащил с нар за ремень взвизгнувшую гармонь. Танечка обрадованно всплеснула руками, чмокнула Суржикова в лоб к большому огорчению Асланбекова, тут же схватила Асланбекова за руку и потащила к двери, теперь уже к великой его радости.

— Ты танцевать еще не можешь, стой рядом, на меня смотри. Женя, быстренько! Мальчики, за мной!

— Все идите! — засуетился Чуркин. — Я тут и котелки помою, и порядок наведу.

Из землянки Сергей вышел вместе со всеми, но остался в окопе. Сидел на снарядном ящике, глядел, как Суржиков, откинув задорно голову, наигрывает вальсы, а вокруг него — одни умело, другие — не очень — кружатся пары.

Вернулся в землянку. Чуркин сидел на скамье, выуживал из миски размякшее в жидком хлебное крошево. Заметил Сергея, попытался заслонить собою посудину и едва не упал, потеряв равновесие.

— Что с тобою, Осипович?

— А нич-о… — неприязненно ответил Чуркин, разгладил усы и выпил жидкое через край, миска упала на пол. Неловко, тяжело повернулся, уставился на Сергея бессмысленным взглядом налитых кровью глаз, вяло потер потную шею, щеки в багровых пятнах, пьяно икнул.

Сергея передернуло. Он с отвращением и страхом глядел на безвольно отвисшую нижнюю губу Чуркина, на мокрые крошки в щеточке слипшихся усов. Ему было и жаль Чуркина, и обидно за него.

— Чего вылупился? Ос-суждаешь? А по какому праву? Что ты видел в жизни, с-суслик?

— Ничего.

— То-то! И неча в душу лезть. — Неверными пальцами Чуркин попытался расстегнуть пуговицы на гимнастерке и, не справившись, рванул ворот.

— Поспать бы лег, Осипович…

— Чего? Помрем — выспимся. Уйди отсюда, ну! Погодь! Варвару покличь. Живо!

Вернувшись вместе с Варварой, Сергей остался в окопе. Слышал, как Варвара спросила участливо и тихо: «Плохо тебе, Ёсипович?» Чуркин помолчал и заорал вдруг: «Чего — плохо? Мне лучше всех! Видишь, один пью-гуляю, и никто мне не нужон. Никто! И ты тоже не нужна… Детей моих отдай, немедля. И марш с глаз долой!»

Варвара проскользнула мимо, пряча лицо. Сергей не решился входить в землянку, но и оставить Чуркина одного не мог. Присел на ступеньках.

Тихо было в землянке. Долго было тихо. Потом:

— Ты чего ж, Маняша, все дуешься, из-подо лба глядишь? За что на батьку осерчала? Вон Витек, примечай — меньшой, а скалится, все зубки наружу. Ха-х! Смейся, сынок, радуйся, твое время…

Тугой комок подкатил к горлу Сергея: Чуркин разговаривал с детьми, как с живыми. Потом замолчал. И вдруг страшный, какой-то звериный вопль ударился в стены землянки. Сергей распахнул дверь. На нарах валялся развязанный вещмешок. Чуркин, стеная и захлебываясь, бился головой о край нар: в стиснутой руке его зеленели крохотные варежки.

— Осипович!

Чуркин не отозвался, и Сергей опять прикрыл снаружи дверь. Долго сидел на ступеньках, потрясенный безысходным горем человека, которого он привык видеть и считать сильным и закаленным. Наконец в землянке стало тихо. Сергею подумалось: успокоился, заснул; но тут, будто откуда-то из подземелья, донеслась песня, накрепко связанная, перевитая тоской:

Затянули небушко, ой да черные хмары, Трудно стало месяцу по небушке плыть… Эх, обнюхал меня, воя, конек вороненький, Эх да, ой да, братцы, убиту мне быть…

Песня то вовсе замирала, теряя слова, становясь подобной тяжкому стону, то суматошно билась пойманной птицей, и жутко было слышать эти безысходные вопли израненной до крови человеческой души.

2

Дождь сеялся мелкий, как мокрая пыль, поминутно тянуло протереть глаза и заслониться. Сапоги то отрывали от земли сразу по полпуда жирной грязи, то скользили, как лыжи, и приходилось все время быть начеку, чтобы не грохнуться в самом центре позиции. Подтягивая ногу и проклиная все на свете, Мазуренко шел к четвертому орудию.