Выпроводив незваных гостей, Чуркин подсел к Сергею, сказал серьезно и угрюмо:
— На этом, мужчина, и прикончим. Вздумаешь опять бежать, тудыть твою, — Костьке ни слова, лучше мне скажи. Я тебе сперва уши оборву, а потом растолкую, что с законом шутки плохи, особенно в военное время. Ешь, ешь, вылизывай.
На другой день с ним «балакали». Минут двадцать — командир дивизиона, час — замполит, потом комбат с Тюриным и, наконец, все, кому не лень, — на комсомольском собрании. Единогласно влепили строгий выговор, а вечером Мазуренко отвез его на гарнизонную гауптвахту.
— Побегал — зараз посиди, грэць бы тебя взяв, и благодари судьбу, шо так легко отделался, — ворчал Мазуренко, оставляя его на попечение начальника гауптвахты. — Як шо захвораешь, доктор тут есть. Зови. Понял?
— Так точно.
— Ну як шо понял, отсидишь — назад, до дому, пешком придешь. Одного бензина на тебя аж целое кило перевел, грэць бы тебя побрал.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Бондаревич, сменившись с дежурства, спал. Строевые занятия с расчетом проводил Асланбеков.
Женя собиралась в наряд по кухне, спеша уйти, пока не проснулся Бондаревич.
В последнее время ей все тяжелее оставаться с ним с глазу на глаз, ему с нею, вероятно, тоже. Такое чувство, будто рядом присутствует еще одна она и еще один Бондаревич — те, прежние, — и, как настороженные, непримиримые соглядатаи, мешают им, теперешним, и они, теперешние, чтобы убежать от тех двоих, как бы растворяются в пустоте, превращаясь в нечто бесчувственное и безмолвное.
Поднялась, накинула на плечи шинель, вышла к орудию.
Солнце клонилось к закату, было пустынно и тихо. На скатах окопов, на крышах землянок снег уже подернулся тускло-алым отливом, клубящийся над трубою кухни дым был в ржавых подпалинах, на востоке поля холодновато синели, и только на бугре за станцией снежный наст искрился по-прежнему — серебристо и ослепительно.
Женя ладошкой закрыла глаза и подумала о невероятном: заснуть бы надолго-надолго и проснуться уже не здесь, а дома, в степи, проснуться ранним летним утром, чтоб курился в ложбине над поселком голубой туман, сверкала на траве зелеными слезками роса, чтоб скрипел в кустах шиповника хлопотливый коростель. Она долго лежала бы в траве и глядела в небо, — там, если пошарить глазами, еще можно заметить одну-две бледных звезды, — а над ее головой стояли бы на тонких бархатистых стебельках распустившиеся за ночь алые дикие маки. И ничего, и никого не нужно было бы ей, кроме этих маков, освеженных росою, кроме двух звездочек, которые вот-вот пропадут в небесной сини, кроме непоседы-коростеля, чем-то недовольного в эту спокойную, тихую летнюю рань. Совсем ненадолго она вспомнила бы о Бондаревиче, может, и взгрустнула б немножко: все-таки был он в ее жизни, и от этого сразу не уйдешь. Потом она встала бы и пошла прямо в тот туман по пути длиною в жизнь, и было бы неизвестно, какие находки ждут ее впереди и смогут ли они заполнить пустоту случившихся потерь.
…Кто-то спешил к четвертому.
— Женька! Ой, мамочка родная, запарилась прямо… Уезжаю в штаб с комбатом.
Танечка роется в сумке.
— Что с тобой, Жень? Темная какая-то… Заболела, что ль? Бери свое долгожданное. Из Донбасса… — Танечка побежала к землянке комбата, оглянулась, помахала рукой: — Ты мне потом все расскажешь и почитаешь. Ладно?
Женя глядела на треугольничек письма, и он, теряя очертания, расплывался перед глазами. «Из Донбасса…» Сердце, только что бившееся суматошно, сжалось в комок. Чтобы не упасть, Женя прислонилась к выступу ниши. Что принесло ей это письмо? Почерк незнакомый… Может, из сельсовета: «Ваши родные и близкие пали от руки…» Такие сообщения кое-кому уже приходили.
Скорей, скорей…
«Здравствуй, дорогая доченька…»
Страх не дал ей поверить этим словам. Так могла написать любая женщина, которой выпало на долю сообщить осиротевшей девушке печальную весть. Скользнула взглядом на последнюю строчку.
«…твоя мама».
Глаза полнились слезами. Она вытирала щеки ладонью, торопливо пробегая по строчкам, и каждое слово, каждая буковка входили в ее сознание, произнесенные голосом матери: она, скорбная и счастливая, казалось, стояла рядом.
«Люди сказывали, что вы ушли на восток. Мы уже не чаяли увидеть тебя и Стася в живых, может, от этого я в последнее время частенько хворала, а теперь ожила и буду жить, доченька — солнышко ты и горюшко мое, — потому что ни бог, ни люди не смогли бы придумать для меня казни страшнее, чем твоя погибель».