Выбрать главу

Зоа развеял худшие опасения: хотя Келеф почти не приходил в себя, а, пробудившись, больше не пытался говорить, его мысли звучали вполне отчётливо. Он сохранил память, во всяком случае, большую её часть. Сохранилось и чувство причастности: он всё время пытался понять, сколько прошло времени; изо всех сил ускорял выздоровление.

— Он понимает, что сейчас нельзя медлить, — оценивал Мэйя Аведа.

Вальзаар же с болью сознавал другое:

— Ему и так оставалось жить ещё не более ста шестидесяти — ста семидесяти лет. А что останется теперь? Век? — он стиснул зубы, бессилие выводило его из себя: — Бестолочь. Упрямец. Медлить! Я не хочу пережить его, младшего! Какое — медлить?! Всё может подождать, а вот жизнь не вернёшь!

Мэйя Аведа наградил его тревожным взглядом, нетерпеливо пошевелил хвостом и предложил — в который уже раз:

— Нужно с ним побеседовать.

— Нет!

Тогда Сэф зло поморщился и добавил то, чего до сих пор не произносил:

— Прекрати ребячество! Разве не ему теперь решать? Уясни: жертва принесена. Заботиться стоит, чтоб не напрасно.

На следующий день упрямец мог удерживать сознание, пусть лишь на пару минут. По его настоянию, аадъё тотчас позвали Вальзаара. С трудом заставляя разбитое тело повиноваться, Келеф протянул к старшему родичу руку, едва увидел, и лихорадочно зашептал:

— Саели… не отсылай человека… я прошу… только не выгоняй… прошу… очень важно… — он так торопился всё успеть сказать, что потерял мысль.

Вальзаар коснулся его лба: сухая как бумага, кожа горела. Родич выглядел скверно, его жёг внутренний огонь — тело не справлялось с назначенным темпом исцеления и бунтовало против самоистязания.

Саели улыбнулся в ответ на отчаянный, ищущий взгляд, стараясь ободрить. Келеф ждал, что несмотря ни на что, его просьбу отвергнут, высмеют или осудят.

— Сюрфюс, — позвал Вальзаар. Истинное имя на миг вернуло родичу ясность ума: — Я всё исполню. Посмотри внимательно: кто теперь я, и кто ты.

— Я благодарен… — едва слышный шелест. Веки, дрогнув, опустились, гася зловещий блеск оранжевых глаз. Краски исчезли: в гнезде, подобно дню и ночи, жизни и смерти, всем разъединённым началам, белизна сплелась с чернотой.

«… Война — отец всех, царь всех: одних она объявляет богами, других — людьми, одних творит рабами, других — свободными. Она назначает цену жизни, испытывает нас. Бой покажет, чего стоит человек, а не его вещи, слава, богатство, связи или положение.

Искусство войны сродни искусству жизни. Наша жизнь — соревнование и борьба. Общество не жаждет нам угодить, оно — океан, мы — капли. И мы постоянно боремся друг с другом. В столкновении воль не каждый может выжить, устоять, утвердить себя. Все мы вынуждены надевать маски, продумывать планы, следить за тактикой союзников и соперников. Кто-то окажется более способным учеником, кто-то более удачливым. Кровавая или якобы бескровная, война — наша суть, ибо мы не желаем быть каплями, а та свобода и те возможности, каких мы жаждем, всегда притесняют других — они нам достанутся только засчёт других. Получим мы — не получат они, разве не так?

Летни сохранили традицию доисторических времён. В их поэмах война это поход за славой, счастьем, знанием или добычей, достойной гордости. Война — это соревнование вождей в силе или уме, храбрости или коварстве. Дружины не всегда вступают в бой, столкновение может разрешиться схваткой двух правителей или воинов, выбранных от каждого войска. Сказания о мириадах убитых — преувеличение, всего лишь закон эпоса.

Сегодня мы можем разрушить древний мир. Потому, что можем изменить войну: сделать её регулярной, здравой. Воспользоваться преимуществами наших технологий и, не желая больше тратить динзорию и пехоту, бросить на Лето авиацию, отведя ей роль безнаказанного убийцы. Смешать с землёй, а затем голыми руками взять всё, что останется от древнего непокорного народа.

Заманчиво! А теперь на миг попытайтесь представить себя на их месте. Для человека нет большей муки, как хотеть отомстить и не мочь отомстить. И нет ничего труднее чем гибель, не платя смертью за смерть.

Вам теперь известно, кто и зачем настаивал на разведении новых птиц. Вы слышали доклады военных специалистов, поставившие под сомнение ярко нарисованную нам картину лёгкой победы. Я, Вурэ-Ки, лицо Стрел, хочу, чтобы вы задумались ещё вот о чём: о мере и границах допустимого. Ещё не совершённое ужасает — может быть, уже не вас, но людей Весны, не посвящённых в ваши планы. Представьте, что вы расправитесь с Летом, ваши подданные привыкнут к этой мысли — человек ко всему привыкает. А мы не умеем управлять бессознательным, и нам останется с дурным предчувствием наблюдать, как граница допустимого сдвигается. Как ум перестаёт видеть за сотнями тысяч погибших — людей, таких же, как мы. Воображение пасует, ведь о войнах мы знаем из книг и только. Здесь кроется опасность: человек, бунтовавший против того, чтобы оказаться лишь каплей в море, превратится — хуже того — в цифру. Цифры можно складывать и вычитать, умножать и делить: они не чувствуют боли, не истекают кровью. Но мы, превратившие людей в чёрточки на пергаменте, и сами не остаёмся неизменными: мельчают души, ровнее бьются сердца. Граница допустимого каждый раз сдвигается лишь на палец дальше — какая, казалось бы, ерунда. Но, оглянувшись однажды, по локоть в крови, мы рискуем не увидеть, откуда начинали путь.

Я не сказал ничего нового. Просто я убеждён, что каждый ужас становится трамплином для ещё большего. Покончив с летнями, мы не избавимся от страха. Мы сдадимся ему на милость. А ведь мы умны — так принято считать — и даже знаем чужую историю, намного опережающую нашу. Куда идём?..»

К концу третьего дня его перевезли в резиденцию. Ни аадъё, ни Вальзаар такой прыти не одобряли. Первых Сюрфюс как-то убедил на пару с Мэйя Аведа, второму приказал. Но, вроде бы получив, что хотел, он всё равно о чём-то тревожился. Чем ближе к Гаэл, тем сильнее возрастало беспокойство, непонятное Вальзаару. Уж не безумие ли, всё-таки? Рано обрадовались.

Чем дальше, тем страннее. Комнату, подготовленную заранее, кё-а-кьё отверг. Затоплять свои покои упорно запрещал, хотя сухость переносить пока не мог. Пришлось ломать голову. В конце концов, воду пустили по полу, потолку и стенам и подняли температуру. Вышло прекрасно, но Сюрфюс продолжал чудить, и успокоился только заполучив вместо уютного гнезда подобие ложа, каким довольствовался Преакс из-за человеческого тела. Отлежавшись и привыкнув, кё-а-кьё потребовал себе ещё и балдахин из полупрозрачной ткани. Надёжно отгородившись им от остальной части комнаты, он отдыхал до вечера, словно набираясь для чего-то сил. А проснувшись, попросил привести человека.

Вальзаар с облегчением вздохнул: не одобряя, зато, наконец, разобравшись, зачем понадобились странные приготовления.

В комнате было жарко и влажно, как в бане. Парить над водой Хин не умел, и едва захлюпал от порога, как из-за завесы донёсся выразительный голос, который, пусть и поблекший, Одезри не спутал бы ни с одним на свете.

— Я не задержу тебя надолго, — кажется, говорил он. — У меня просьба: не возвращайся в дом Небели. Будет устроено так, что они узнают о несчастье…

Человек протянул руку к балдахину, и речь оборвалась строгим шёпотом:

— Не надо. Стой там.

Одезри поступил совсем наоборот, опустился на одно колено рядом с низким ложем, провёл рукой по тусклым волосам, завесившим лицо. Плечи Келефа задрожали как от тихого смеха.

— Не надо, — попросил он едва слышно. — Тебе может не понравиться то, что увидишь.

Ничего не говоря, Хин заставил его поднять голову. С нежностью провёл кончиками пальцев по щеке, коснулся зажмуренных век, трепещущих густых ресниц. Всё так же не открывая глаз, Сюрфюс с тихим вздохом прильнул к руке, накрыл её своей и поцеловал ладонь.

Никогда прежде он так не поступал. Одезри, изумлённый, удержал ответный порыв, лишь затаил дыхание. Ни сопротивления, ни недовольства. Лёгкое тело, напряжённое как струна, расслабилось в бережных объятиях. Ласковые руки сомкнулись за спиной человека. Сил'ан доверчиво опустил голову ему на плечо. Губами, нежными как лепестки, едва коснулся шеи.