Выбрать главу

Она спросила, может ли он убить для нее людей. Она уже задавала этот вопрос раньше, когда они насыпали чумной курган. Тогда она задала этот вопрос мимоходом, просто, чтобы знать. Не то, что в этот раз, но его ответ оказался таким же.

— Клинком — конечно, хотя я это плохо умею делать. Ядами, но не более охотно, чем многие из людей, которых ты можешь призвать. Алхимия занимается превращениями, моя госпожа, она не делает вид, будто обладает той властью, на которую претендуют шарлатаны.

— Смерть, — заметила она тогда, — это то, во что превращается жизнь, не так ли?

Она запомнила его улыбку, голубые глаза смотрели ей в лицо с неожиданной нежностью. «Когда-то он был красивым мужчиной, — подумала она, — да он и сейчас красив». Ей пришло в голову, что алхимик чем-то обеспокоен, что на нем лежит какое-то бремя. Она это видела, но никак не могла повлиять на этот факт. Кто в мире Джада живет, не зная горя?

Он сказал:

— Можно смотреть на это и так или иначе, моя госпожа. Можно рассматривать ее, как то же самое путешествие в другом плаще. Тебе необходимо, — прошептал он, меняя тон, — по крайней мере, провести день и ночь вне этих стен, пока обнаружат твое исчезновение, чтобы благополучно добраться до Милазии. Моя госпожа, для этого требуется, чтобы кто-то, кому ты доверяешь, изображал царицу в день церемонии.

Он умен. Ей это необходимо. Он продолжал. Она слушала.

Она сможет покинуть город переодетой, на вторую ночь Дайкании, когда ворота открыты в честь праздника. Царица наденет на церемонию белый траурный наряд с густой вуалью, как требует родианский поминальный обряд, и это позволит кому-нибудь занять ее место. Она может объявить о намерении удалиться от посторонних взоров в свои личные покои за день до освящения, чтобы помолиться о душе отца. Ее стражники — небольшое количество избранных людей — будут ждать за стенами города и встретят ее на дороге. Одна или две женщины будут ждать вместе с ними, сказал он. Действительно, ей надо будет взять с собой служанок. Двое других стражников, в праздничных маскарадных костюмах, выйдут вместе с ней за ворота в ночной хаос Дайкании и присоединятся к остальным за городом. Они могут даже встретиться у него в доме, сказал Зотик, если это ее устроит. Затем им придется скакать верхом во весь опор до Милазии. Это можно проделать за ночь, день и вечер. Полдюжины стражников будут надежной охраной на дороге. Она умеет скакать верхом? — спросил он.

Она умела. Она ведь была из антов. Ее посадили в седло еще в раннем детстве.

Это было не так уж давно.

Гизелла заставила его повторить план, обсуждая детали, шаг за шагом. Кое-что изменила, кое-что добавила. Ей пришлось это сделать, он плохо знал обычную жизнь во дворце. В качестве дополнительного предлога для своего затворничества перед освящением она прибавила женское недомогание. Анты издавна испытывали страх перед женской кровью. Никто не станет вторгаться к ней.

Она жестом приказала Фаросу налить алхимику вина, и он сидел и ждал, пока она наконец не придумала, кто будет играть ее роль. Кто мог это сделать? И кто захочет? Ни она, ни седобородый мужчина, по глоточку пьющий вино, об этом не говорили, но оба понимали, что эта женщина почти наверняка погибнет.

В конце концов было названо только одно имя. Гизелла думала, что заплачет при мысли об Аниссе, которая ее вынянчила, но не заплакала. Потом Зотик, глядя на Фароса, прошептал:

— Ему тоже придется остаться, чтобы охранять женщину, переодетую тобой. Даже мне известно, что он никогда тебя не покидает.

Именно Фарос сообщил ей о трехглавом заговоре. Сейчас он посмотрел от двери на мужчину и решительно кивнул головой, потом подошел и встал рядом с Гизеллой. Ее убежище. Ее щит. Всю жизнь. Она посмотрела на него снизу вверх, повернулась к алхимику, открыла рот для возражений, а потом закрыла, словно подавив боль, и ничего не сказала.

Старик говорил правду. Ранящую правду. Фарос всегда был рядом с ней или рядом с дверью ее комнаты, если она находилась внутри. Его должны видеть во дворце, а потом в святилище, пока она будет спасаться бегством, чтобы она могла убежать. Тогда она подняла руку и положила ее на мускулистое предплечье немого гладковыбритого гиганта, который ради нее убивал и был готов умереть за нее, погубить, если надо, ради нее свою душу. Вот тогда полились слезы, но она отвернулась и вытерла их. Непозволительная роскошь.

Очевидно, она рождена в этот мир не для покоя и радости и не для прочной власти — она даже не может удержать подле себя тех немногих, кто ее любит.

* * *

Вот так случилось, что царица антов оказалась почти в одиночестве, когда во вторую ночь Дайкании выбралась, переодетая, из дворца, прошла через город, мимо костров на площадях и пляшущих факелов, и миновала открытые ворота среди буйной, пьяной толпы. А потом, два утра спустя, под серым небом, грозящим дождем, покинула ту единственную землю, которую знала, и уплыла по осеннему морю на восток.

Алхимик, который явился по ее вызову и организовал ее бегство, ждал в Милазии. Перед тем как покинуть свой дом десять дней назад, он попросил подбросить его в Саврадию на корабле императора. Ему тоже надо уладить дело с превращениями, объяснил он. Дело, которое осталось незавершенным очень давно.

Он полагал, что она никогда не узнает, как глубоко растрогала его.

Девочка-царица, одна, противоестественно серьезная, шарахающаяся от теней, от слов, от самого ветра. И какой мужчина посмеет винить ее за это? Ее осадили со всех сторон, угрожали, в ее собственном городе открыто бились об заклад, в какое время года она умрет. И все же достаточно мудрая — одна во всем дворце, — чтобы понять, что племенные дрязги антов должны прекратиться, иначе они снова станут всего лишь одним из племен и будут изгнаны с полуострова, на который предъявляли права, начнут рубить друг друга в куски, сражаясь с другими племенами варваров за жизненное пространство. Сейчас он стоял на причале в гавани Мегария, закутавшись в плащ, и смотрел, как сарантийский корабль снова уходит в море, унося царицу антов в тот мир, который почти наверняка окажется слишком опасным и сложным даже для ее блестящего ума. Некоторые истины жестоки.

«Она доплывет туда», — подумал Зотик; он уже оценил этот корабль и капитана. В свое время он много путешествовал, знал дороги и море. Торговое судно, широкое, неуклюжее, с глубоким трюмом, подвергалось бы серьезному риску в такое время года. Торговое судно не доплыло бы. Но это был корабль, посланный специально за царицей.

Она доберется до Сарантия, увидит Город, которого он сам никогда не видел, но он не замечал в ней никакой радости по этому поводу. Однако дома ее ждала только смерть, верная смерть, а она еще достаточно молода — страшно молода, — чтобы цепляться за жизнь и за ту надежду, которая еще осталась в поджидающей тьме или в свете ее бога, возможной награде после жизни.

Его боги другие. Он намного старше. «Не всегда нужно бояться долгой тьмы», — подумал он. Продолжать жить — не бесспорное благо. Следует искать гармонию, равновесие. Всему свое время. «То же самое путешествие в другом плаще», — подумал он. Сейчас осень, и не только в буквальном смысле.

Они стояли на борту корабля и смотрели, как исчезает Батиара в серой мгле за кормой, и был такой момент, когда он увидел, как она прикидывает, не попытаться ли соблазнить его. Это надорвало его сердце. В тот момент ради Гизеллы, ради юной царицы народа, к которому он не принадлежал, Зотик мог бы отказаться от своих собственных дел, от истины, которую он познал в душе, и плыть в Сарантий.

Но в мире существуют силы более могущественные, чем правители, и он отправился в путь, чтобы встретиться с одной из них в знакомом ему месте. Мартиниан и нотариус получили необходимые документы. Иногда в его сердце проникал страх, после того как к нему пришло решение, — только тщеславный глупец стал бы это отрицать, — но ни малейшей тени сомнения, что нужно это сделать.

В начале осени он услышал внутри себя крик, знакомый голос с далекого востока, невообразимо далекого. И тогда же, некоторое время спустя, пришло письмо от друга Мартиниана, того художника, которому он отдал птицу. Линон. И читая осторожные слова, вникая в смысл, скрытый в уклончивых, туманных фразах, он понял, что это был за крик. Линон. Первая, малышка. Это действительно было прощание, и даже нечто большее.