Сергей не заметил укола. Он смотрел на меня сосредоточенно, будто решал в уме какую-то задачу.
— А потом? Как она воспитывала вас потом?
— Меня не воспитывали, как вы понимаете это слово. Мы просто жили. И радовались жизни. На Новый год мама ставила елку, мы делали игрушки, приходили мои подруги… Впрочем, зачем это? Ведь вас интересует другое. Так вот, моя мама поступила учиться, когда мне было четыре года. Я ездила с ней на сессию, ждала в коридоре, пока она сдавала, и страшно волновалась за нее. Ей было тогда немногим больше, чем мне сейчас — двадцать три года, но она была намного взрослее и умнее. Так мне кажется. Потом она стали работать в школе. Вы не знаете, что такое работать в детской школе! Это тетради днем и ночью, занятия после уроков с отстающими, бесконечные объяснения с родителями… Мама редко могла заниматься со мной, но эти редкие часы и минуты были праздником, который останется со мной всю жизнь.
— И вы ни разу в душе не осудили свою мать за то, что она мало уделяла вам внимания? Только честно!
Я удивленно посмотрела на него, ответила, пожав плечами:
— Я же поступила в пединститут. Если у меня будут дети, их ждет то же, что и меня. Понимаете?
Сергей не успел ответить. Вбежала Татьяна. Глаза у нее были испуганные.
— Где Витюшка? — выдохнула она, увидев Сергея.
— В садике, — просто и даже, как мне показалось, примирительно ответил он.
Татьяна облегченно вздохнула.
— А я весь поселок обежала…
Сергей подошел к ней, и она вся напружинилась, закусила губу.
— Раздевайся, Танюша, — проговорил он. — И я разденусь. Тут мы с Галиной Глебовной беседовали, давай продолжим вместе.
Когда Татьяна сняла пальто и села, он медленно, раздумчиво начал:
— Вот я сейчас из слов Галины Глебовны понял, что вы обе считаете меня неправым. Так?
Татьяна отчужденно и враждебно молчала.
— Ты не учись у меня, Танюша, этому — молчать. Ты говори. Борись, если считаешь себя правой. Я вот считаю себя правым и борюсь. Как умею. По-вашему, выходит, жестоко…
Татьяна смотрела растерянно и, казалось, вот-вот опять заплачет.
— Можно закурить? — спросил Сергей.
Я кивнула. Он закурил и как-то устало продолжал:
— Раньше, кажется, был хороший обычай: невеста и жених обязательно знакомили друг друга со своими родителями. Если родителей уже не было, то хоть рассказывали о них. А ты так и не спросила меня ни разу за все пять лет: «А был ли у тебя, Сережка, отец? Какой была твоя мать?»
Татьяна встрепенулась.
— Я хотела как лучше. Знала, какой ты ранимый. Не хотела тебя лишний раз обидеть. Ждала, что расскажешь сам. А теперь… Ты винишь меня даже в этом!
Сергей глубоко затянулся, скомкал папиросу и бросил ее в печь. С ласковой грустью проговорил:
— Не виню, Танюшка. Так бывает, захочешь как лучше, а потом всю жизнь… Но сегодня я все-таки расскажу. Может, тогда вы поймете меня.
…Он долго не мог начать, глубоко затягивался папиросой и смотрел куда-то мимо нас. Наконец заговорил медленно, будто на ощупь пробирался по заросшей, давно не хоженой тропке воспоминаний. Но вскоре речь его полилась легко, коричневые щеки слегка порозовели — он говорил уже не для нас, а для себя.
РАССКАЗ СЕРГЕЯ
Большая темная комната, темная потому, что два окна всегда занавешены. Может, для того, чтобы не заглядывали прохожие, может, по какой другой причине.
С дивана свисает шелковый чулок, другой висит на спинке кровати. Постель не заправлена, край сползшего одеяла почти касается пыльного пола.
Посреди комнаты стол, покрытый грязной клетчатой скатертью. На столе разбросаны какие-то флакончики, коробочки, кусочки ваты в пудре…
На единственном стуле возле окна сидит женщина, одна ее рука с тонкими пальцами и красными ногтями приподнимает серую занавеску, другая поддерживает толстую книгу.
Она читает. Глаза опущены и кажутся закрытыми.
Это мать.
Потом Сергей часто жалел, что никогда так и не посмотрел, что за книги она читала… Чего они такого обещали ей, что, оторвавшись от страницы, окинув взглядом комнату, увидев сына, она прямо зеленела от злости.
Однажды кто-то из мужчин во дворе сказал о ней:
— Посмотришь — красавица, а откроет рот — настоящая змея. Не язык — жало.