Я сказала, что мне ничего не надо, а передать ее сыну я все равно ничего не смогу, потому что это нельзя, запрещено.
Она ответила мне с коротким смешком, хитровато щурясь:
— Э, милая ты моя, много, что нельзя. Сюда ходить нельзя, туда ступать нельзя. Если по-правильному жить… А ты по-своему живи: чтобы и другим не тошно, и тебе хорошо. Поняла?
Я с удивлением смотрела на превращение, свершающееся на моих глазах: измученная, жалкая старуха становилась цепкой, полной жизни женщиной, с довольным блеском оживившихся быстрых глаз. «Какая же она настоящая? » — недоумевала я.
Наконец она ушла, и я вздохнула с облегчением.
В классе за несколько минут до начала урока я отдала Никоненко письмо и коробку.
До сих пор не пойму, почему не насторожил меня жадный огонек, блеснувший в его глазах, когда он выхватил из рук у меня коробку, а письмо взял спокойно, будто его почти не интересовало, что в нем написано.
Не встревожилась я и тогда, когда через два дня в учительскую зашел заместитель начальника колонии Шелехов. Кокетливую улыбку Инны он будто и не заметил. Лицо его было необычно сурово, он заговорил, веско отчеканивая каждое слово.
— Я прошу вас, товарищи учителя, выслушать меня внимательно. Я пришел к вам, чтобы сообщить о факте очень неприятном для всех. На территорию жилой зоны неизвестным вольнонаемным пронесен сильный наркотик. Вчера и сегодня ночью им велась торговля. У администрации имеются основания считать, что наркотиком торгует один из учеников школы. Учителей мы при входе в зону не обыскиваем, и кто пронес наркотик, неизвестно. Я никого не пугаю, но пронос заключенным наркотических средств карается законом очень строго. Если кто из учителей что заметил — должен немедленно сообщить администрации.
Завуч поднялась со своего стула, прошла, тонкая и прямая, по учительской, остановилась перед Шелеховым и, резко вздернув подбородок, заговорила. Выделяя нужные слова, как на уроке, она начала с того, что нам, работникам народного образования, бойцам самого благородного фронта, государство доверило великое дело — воспитание человека. На учителей исправительно-трудовых учреждений возложена труднейшая задача перевоспитывать людей, совершивших преступления, и наша школа с честью справляется с возложенной на нее задачей.
Пока Августа Георгиевна ораторствовала, Шелехов недоуменно смотрел на нас, будто спрашивая, зачем на него обрушили все это.
Наконец завуч подошла к главному: «Учитель, который бы совершил преступление, подобное тому, о котором сказал сейчас заместитель начальника колонии, навсегда запятнал бы знамя советского учительства, — но в нашем коллективе не может быть такого человека. И подозревать в чем-то наших учителей — нелепо и чудовищно».
«Да-а…» — отступая к двери, растерянно протянул Шелехов. Это выразительное «да» можно было понять только так: научили же человека говорить!
Инна взяла с полки журнал, тряхнула пышной гривой переливающихся волос и произнесла, ни к кому не обращаясь:
— Был бы повод… Репетиция первомайского доклада состоялась. Можно расходиться.
Я обрадовалась звонку. В своем классе мне лучше, свободнее дышалось, чем в учительской, где, если б не звонок, обязательно началась бы очередная перепалка между завучем и Инной. А в классе хозяйкой была я. Я радовалась, что взгляд Барбакова стал внимательным и спокойным, что Шушарин нет-нет да и очнется от спячки, начнет шевелить губами, пытаясь что-то понять. Никоненко в классе не было, но я даже не обратила на это внимания.
Прошел еще день, и я заметила, что Таисья Александровна чем-то очень взволнована, все поправляет гладко уложенные волосы и почему-то смотрит на меня вопрошающе и удрученно.
Она попросила меня остаться после уроков. Я встревожилась, но все еще ни о чем не подозревала. Таисья Александровна долго не могла начать. Опустив голову, перебирая что-то на своем столе, устало вздыхала, а потом, вдруг решившись, подняла на меня свои серьезные серые глаза и спросила:
— Скажите, Галина Глебовна, вы ничего не передавали Никоненко, не проносили ему?
Я совершенно спокойно ответила, что отдала ему лекарство.
Таисья Александровна молчала, и я стала рассказывать ей о матери, которая пришла ко мне с просьбой пожалеть сына. Я говорила, а тревога во мне все нарастала: поведение матери, которое совсем недавно представлялось естественным, вдруг стало казаться странным. Я еще ни о чем не догадывалась, но само выражение лица директора наполняло меня страхом. Оборвав себя на полуслове, я испуганно спросила: