— Мир добрый, Кузьмич! Дома Егоровна-то?
— Уехала на поле с Андрюхой.
— Ой, никак не наробится. Ведь уж пора на отдых, а она все никак не угомонится, что ты же. Как будто без нее не управятся.
— Такой уж человек.
— Ныне в колхозе ведь что… Любо! Время вышло — пенсию получай. Не то что ране — робь, пока вперед ногами не понесут.
— Жизнь лучше стала. Знамо дело.
Егор Кузьмич встал.
— Да ты куда, посиди хоть.
— На куте вон орехи грецкие стоят, угощу тебя. Генка послал.
— Ой, уж у вас, Егор Кузьмич, не внучок, а золото. Письма пишет, посылочки шлет. Вырастила Авдотьюшка себе заменушку. Таких ныне немного. Все глядят, как от матери урвать.
— Не все ведь эки, Павла.
— Слов нет, не все. Вон у меня лиходей-то, слыхал, отчубучил?
— Нет не слыхал. — Егор Кузьмич сел. — Что опять?
— Еле упросила бригадира, чтобы мне поросеночка оставил. Мало было поросят-то. Ладно, говорит, бабка Павла, всю жизнь ты в колхозе проробила, ветеран ты у нас. Сколь тебе лет? Семьдесят пять, говорю, один Егор Кузьмич старе меня в деревне-то. Отдал он мне поросеночка. А Сашка мой сидит, что-то копается в углу. Поросеночек подошел и ткнул рыльцем радио его, транзистор. Он и свалился набок. Облеванец хвать каток с лавки да и огрел его по уху. Взвизгнул поросеночек и был таков. Я ругать… Он хоть бы глазом мигнул, нисколько личине его не стыдно. Я, говорит, мать, все равно свинину не ем. А станешь ворчать, так я в общежитие подамся — тебе хуже станет. Самой дрова колоть надо будет и воду носить, и по хозяйству управлять. Вот ведь сынок!
Егор Кузьмич поморщился:
— Подлец, неча говорить. Да, Павла, малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки.
— Вот так вот, Егор Кузьмич, и мучусь.
— Проучить его, подлеца, как-то надо.
— Надо. Надо. Новость-то не слышал? — не унималась Павла.
— Какую?
— Третьеводни племенной колхозный бык не вернулся на полевую ферму. Искали, искали целый день — не нашли. Всю тайгу покрестили… А вечером собрались мужики на ферме да судачат: чо делать… Ермил-лесник с ружьем подошел, с обходу, видно. Глядят, бык-то и летит из острова, пена на губах, а на загривке у него медведь сидит. Мужики орут: «Стреляй, Ермил!» — а Ермила уж и след простыл, как в воду канул. Схватил Митрий Попов ружье да хлесть, потом в другоредь, да и свалил быка-то. А медведь ходу в лес. Сейчас с Митрия, судят, вычитать станут за быка. Вот ведь век прожила, такого не слыхивала… Притча. Я свою буренку все время в остров ране гоняла. Ведь это господь, видно, меня не забыл — миловал. Отвел медведя.
Егор Кузьмич засмеялся:
— Съели уж почти быка-то всего, Павла. К делу пошел. Никто с Митрия вычитать не станет, раз такой случай произошел, не на это ведь он ладил. А Ермил сиганул, говоришь. Друг ведь первый нашего Григория.
— Этот охальник чо! Всю жизнь людей смешит. Когда на него, видно, накинулись, как воротился, а он мелет: «Медведь этот мне давно мстит за то, что я его ножом полоснул». Но и все, кроме Митрия, за брюхо схватились, знают его боязливого. А он забрал ружье да и ходу. Обход, говорит, мне надо делать.
— Друг, друг он Григория. Водой их не разольешь. Спился вот Гришка у меня…
— Это он из-за Надежды, Егор Кузьмич, отойдет. Порастет все бурьяном, забудется и отойдет, и пить не станет.
— А тебе женить надо парня — остепенится.
— Али не сбивала. Я, говорит, не чокнутый, чтобы жениться. Вишь как? Ой, господь терпел и нам, видно, велел. Домаемся до смерти как-нибудь.
Егор Кузьмич не любил, когда говорили о смерти, отрезал:
— Ты, Павла, с таким словом лучше не приходи. Неча до время трястись.
Павла продолжала:
— Ну ладно, не стану больше, знаю, что не уважаешь ето.
— А парень твой образумится. Не век таким дураком станет жить.
— Да дай-то бог. Всегда ты добрым словом утешишь, Егор Кузьмич. Ладно, пойду, то охальник ись скоро придет. Накормить надо. Хоть и подлец, а сын родной.
Павла ушла, забыв об орехах, запамятовал о них и Егор Кузьмич.
III
Григорий, уйдя из дома Егора Кузьмича, шел вдоль деревни, надеясь у кого-нибудь перехватить на похмелье.
За поворотом он заметил худощавую, долговязую фигуру лесника Ермила. С Ермилом их связывала толща времени. Вспомнилась молодость, буйная, безрассудная. Ермил задирался с молодыми парнями из соседних деревень, а Григорий, коренастый, крепкий на руку, — дрался. Сходились даже деревня на деревню. «Войском» руководил всегда Григорий, и когда начинали трещать огородные изгороди, жерди с них сниматься и колья вырываться, Ермил исчезал. А потом, в конце летней ночи, на рассвете, Ермил рассказывал, как: двоим или троим головы проломил жердью или колом. Когда кто-нибудь его уличал в бегстве, он потихонечку, без споров отходил в сторону и помалкивал. Ермила не обижали, уважали и за то, что он хоть задираться умел и врать складно и весело.