Барбаков не заставил себя долго ждать. Сопровождая каждую фразу клокочущим хохотом, прокричал:
— И тут без начальства нельзя? Скажите, гражданка учительница, а повязочку красную новому начальству дадут? Без нее невыгодно, может не согласиться. Да и мы, стадо баранов, привыкли подчиняться повязкам. Нет ее — слушаться не будем. Да… так и знайте. А с начальством в погонах вы посоветовались? Без него нельзя. А то еще не того выберем. Ха-ха… Нагоняй дадут. Только повязку ему не забудьте, он ее страсть как любит. На хлеб, на воду и на мать родную променяет. Не бойтесь, гражданка учительница, называйте его. Мы руки поднимем, не привыкать нам. Ха-ха-ха…
Я, тщетно пытаясь скрыть волнение, оглядела класс и увидела на лицах лишь хорошо знакомое выражение выжидания. Только несколько человек во время речи Барбакова насмешливо поглядывали на Соколова. А у того даже лицо вытянулось в подобострастной готовности. Он словно и не слышал обидных слов, направленных явно в его адрес. Если бы староста избирался для того, чтобы, кланяясь и льстиво улыбаясь, распахивать перед классным руководителем двери, то равного Соколову в этом классе найти было бы невозможно. Я тоскливо подумала: если выберут Соколова, мне здесь делать больше нечего.
Я начала говорить, сама удивляясь, как ровно и спокойно звучит мой голос. Кажется, за это время благодаря Барбакову я научилась владеть собой. Я говорила скучные вещи — что староста избирается не мной, а большинством голосов учащихся, поэтому не я должна была советоваться с кем-то, а они пусть посоветуются между собой и выберут человека, которого уважают и которому доверяют. Забот у старосты немало: он отвечает за дисциплину в классе и посещаемость, организует помощь отстающим; и если выбран будет человек, не пользующийся настоящим уважением, ничего у нас с ним не получится.
Я закончила, не решаясь поднять глаза. Все молчали, и это молчание давило меня, мешало дышать ровно. Мне казалось, что я жду приговора себе. Фамилия Соколова должна была стать этим приговором. Не знаю, сколько времени длилось молчание, мне оно показалось бесконечным. Наконец глухой бас Аверина прервал напряженную тишину:
— Чего советоваться? Перепевина все уважают. Глухо!
Радостной барабанной дробью отозвалось в моей душе это не терпящее возражений «глухо!». Я вскинулась.
— Других предложений нет? Тогда голосуем!
С надеждой, почти умоляюще посмотрела я на Перепевина. Лицо его показалось мне незнакомым: не было на нем снисходительной улыбки «мне бы ваши заботы», неизменно сопровождавшей все мои объяснения, исчезло и выражение спокойного выжидания, с которым принимались бесконечные поединки мои с Барбаковым. Он растерянно моргал глазами и, казалось, никак не мог понять: почему назвали его и отчего я так рада этому?
Барбаков первый опомнился от удивления, закричал, паясничая:
— Зря радуетесь, гражданка учительница. Бросьте, дядя пошутил, мал-мал ошибку дал — не того, кого надо, назвал. Не подойдет этот человек вам в помощники. И не пойдет! Ему эти должности кость в горле, нож в сердце! Выберите-ка себе подходящего. Не смешите нас.
Чтобы показать, что ему действительно смешно, Барбаков выдавил из себя трехкратное «ха», но получилось оно у него на этот раз надтреснутым и почти жалким. Он еще продолжал кричать что-то о том, что все равно начальство заставит переизбрать, а Перепевин уже поднялся, опираясь ладонями о край стола, проговорил тихо:
— Согласен я. Раз хотят парни, согласен. В чем надо, помогу… Скажут переизбрать — меня это не касается. А пока, что надо, делать буду.
Барбаков молчал, капельки пота выступили у него на лбу, закушенная губа побелела. И чего так переживает? На мой взгляд ответил надменным прищуром, в значении которого можно было не сомневаться: хоть один останусь, но не сдамся.
Что будет дальше и чем это все кончится?
На двенадцать было назначено объединенное совещание учителей и администрации колонии. На совещании распределяли взаимное шефство: начальников отрядов над классами, учителей — над отрядами. Соседкой моей по столу оказалась Инна Николаевна. Она единственная из учителей, кого хвалебные гимны завуча в мой адрес не оттолкнули от меня. Инна просто не принимает всерьез «златокудрую», как она называет Августу Георгиевну. Августа Георгиевна ненавидит Инну, и между ними довольно часты словесные перепалки, в которых физик Инна намного превосходит нашего завуча-историка в остроумии и умении владеть словом. Августу эти перепалки надолго выводят из равновесия, а Инна лишь черпает в них запас бодрости, но все-таки начинает всегда завуч. Вот и перед совещанием Августа едва сдерживала себя, чтобы не сделать замечания Инне, отчаянно кокетничавшей с немолодым военным. Инна чувствовала на себе взгляд завуча и веселилась вовсю, а военный тяжело отдувался, крутил головой, словно ему тесен воротник, и краснел. Я не смогла сдержать улыбку, и Инна, которая, кажется, совсем не смотрела в мою сторону, сразу же заметила ее. Лукаво блестя глазами, подошла ко мне, взяла за руку и подвела к военному. Он растерянно почесывал нос.