Выбрать главу

с нежной горечью сказала Соня, по-прежнему не повышая голоса и не отрывая глаз от пола,—

Что же будет с тобой? Неужели И тебе между них Суждена эта горькая часть? Неужели и ты В этой доле, что смерти тяжеле В девять — пить, В десять — врать, И в двенадцать Научишься красть?

Соня снова вздохнула, теперь облегченно, гордые, властные и почти торжественные интонации просочились в ее голос.

Нет, моя дорогая! Прекрасная нежность во взорах Той великой страны, Что качала твою колыбель! След труда и борьбы — На руках ее известь и порох, И под этой рукой Этой доли Бояться тебе ль?

Соня первый раз поглядела на Аркадия, подалась к нему всем телом, заговорила почти шепотом, страстно и требовательно:

Для того ли, скажи, Чтобы в ужасе С черствою коркой Ты бежала в чулан Под хмельную отцовскую дичь, — Надрывался Дзержинский, Выкашливал легкие Горький, Десять жизней людских Отработал Владимир Ильич!

Аркадий закусил нижнюю губу, лицо его непроизвольно перекашивалось и сжималось, как от боли Он отворачивался. Глаза у него загорались блеском, напоминающим солнечный свет на воде.

А Соня, глядя в лицо ему, с закипающим гневом говорила:

И когда сквозь дремоту Опять я услышу, что начат Полуночный содом, Что орет забудлыга-отец, Что валится посуда, Что голос твой тоненький плачет, — О, терпенье мое, Оборвешься же ты наконец!

Аркадий, то ли простонав, то ли всхлипнув, вскочил со стула, неуверенным шагом подошел к окну, вцепился в подоконник рукой и прижал к стеклу горячую щеку. Соня повернулась, шагнула к нему, не подымая рук и не делая ни одного лишнего движения, грозным, и печальным, и в то же время ликующим голосом, которого не расслышали бы и в третьем ряду от сцены, дарила счастье и выносила последний приговор:

И придут комсомольцы, И пьяного грузчика свяжут, И нагрянут в чулан, Где ты дремлешь, свернувшись в калач, И оденут тебя, И возьмут твои вещи, И скажут: — Дорогая! Пойдем…

Аркадий зажмурил глаза и что было силы сжал рот.

Мы дадим тебе куклу. Не плачь!

— Я не плачу, — с трудом разжимая губы, выдавил Аркадий. — Я не плачу. Я не плачу!

Плечи у него затряслись.

Соня молча стояла посредине комнаты, слушала, как давится слезами Аркадий, и по губам ее пробегала, то вспыхивая, то угасая, улыбка. В ней было и женское сознание своей силы, и добрая влюбленность девочки, и упоение жизнью, и ревнивая недоверчивость, и какая-то загадка, которая говорила, что так полна, сложна, не исчерпана и на десятую долю ее душа.

— Ладно, — сказал Аркадий. — Ладно. Я пошел. У меня дело.

Соня не остановила его. Она только попросила:

— Ты приходи… пожалуйста.

Пряча лицо, Аркадий вышел на балкон, махнул рукой ей и прыгнул вниз.

Она облокотилась о перила, молчаливо, покорно провожала его всепонимающим взглядом.

Он не обернулся — ни разу, как и тогда, в начале лета, но теперь-то Соня знала, что творится у него в душе!..

БОГАТЫЙ УЛОВ

Раза два или три в неделю Аркадий вставал до рассвета, брал удочки, банку с червями, припасенную с вечера, и шел на рыбалку. Он облюбовал одно укромное местечко на Старице, обжил его, по возможности храня от постороннего глаза. С трех сторон оно было окружено лозняком: полукольцо живой изгороди, а за ним — клок зеленой, почти не знавшей человеческих ног лужайки. Хорошо, с азартом, в иные дни самозабвенно клевали здесь окуни! Они шли на крючки с наживкой, как пираты на абордаж, мгновенно, по-разбойничьи топя поплавки. Небольшие, ну, с ладонь, может, чуть длиннее, они были так прожорливы, что даже хватали с налету пустые крючки. Однажды, рассказывал Аркадий, он в самом начале ловли случайно уронил в воду банку с червями, и все-таки не ушел с пустым ведерком: окуньки брали на мух, на козявок, и вообще «на сухую снасть». Рыбакам виднее, может ли быть такое…

Окуньки, выуживаемые Аркадием, — впрочем, в Старице водились не только окуньки, — этот красноперый и хищный подводный народец; обитал в зеленых глубинах заводей, в тине и осоке, и другой мелкий нечиновный рыбий люд, — так эти самые окуньки составляли чуть ли не основную часть меню семьи Юковых. Одного улова хватало на отличную уху — с лучком, перчиком и картошечкой, подчас на две ушицы, оставалось еще и на жаркое; правда, многовато костей, но желудок Аркадия переваривал и не такие вещи. Желудок у него был луженый; всякая мелкая игла и разные осколки перетирались в нем так же исправно, как перетирается мельничными жерновами ржаное зерно. Уха, рыбье жаркое, свежий ароматный черный хлеб, густо посыпанный солью, — ну чем не райские блюда! Аркадий летом чувствовал себя прекрасно: еда росла под ногами, летала в воздухе, плескалась в воде.