Жили шумно и дружно. Горе или радость одного почти всегда становились горем или радостью всего класса. Теперь вот они стали похожи на барсуков. Отработают день, и каждый забирается в свою нору. Сидят там, ни о ком из своих друзей не заботясь, и о них никто не заботится. Вот Колька еще осенью вернулся из армии. Мать умерла, отца из тайги, как говорят, калачом не выманишь… Колька живет один, а ей, Клаве, даже ни разу не пришло в голову его навестить. А ведь сама жила одна и знает, как это горько.
— Коля, а как ты считаешь, — посиневшие губы стали непослушными, и Клава с трудом выговаривала слова, — с годами люди черствеют, что ли?
— Так это ведь кто как. Иной, понимаешь, молодой в тысячу раз черствей старого.
Клаве стало холодно, просто невмоготу: «Он обо мне так. Безусловно, обо мне…» А кто-то другой настойчиво убеждал: «Иначе нельзя. Растревожишь зря парня».
Клава, стараясь избавиться от смущения, сказала, что слышала или читала где — раньше, в первые годы Советской власти, было больше внимания и чуткости друг к другу. А жили как? Голод, холод, болезни. А теперь стали будто скорлупой обрастать.
— Не знаю, — сказал Колька, как показалось Клаве, несколько суховато, — не довелось жить в то время. Наверное, тоже по-разному было. Я вот заметил — чуткость во многом от начальства зависит. Оно тон задает. Вот у нас был командир дивизиона, майор Сурнин. За солдата, понимаешь, душу выложит. Любили его, как отца, а дивизион всегда на первое место по всем показателям выходил. При нем все командиры батарей и взводов людьми были. А потом Сурнина перевели куда-то, на его место назначили майора Шаметько. Дундук, самодур жуткий. Наверное, был уверен, что людей призывают в армию для того, понимаешь, чтобы их всячески унижать. И главное, командиры батарей, взводов, старшины, сержанты — все давай под этого дурака подлаживаться. Чуть что — наряд, «губа». Хоть волком вой! С дубом Шаметькой вырвался наш дивизион по дисциплинарным взысканиям на первое место, а по всем остальным показателям сел на последнее. А в гражданке, думаешь, так не бывает? Да сколько угодно, понимаешь.
Колька энергично крутнул руль, сбросил газ, машина, вильнув, подкатилась к Клавиному дому, послушно замерла в нескольких шагах от калитки.
— Поехали на мельницу. Надо ячмень дробить.
Колька повернулся всем корпусом к Клаве.
— Да ты что, понимаешь? С мокрыми ногами? Надоело здоровой быть?
— Тогда подожди, Коля, — переобуюсь. Я быстро.
— Нет, так не пойдет, некогда ждать. Иди домой, достань с печки пимы, а из печки, понимаешь, горячих щей. Ну, а я сдам все по форме.
Клава вскинула на Кольку глаза. Он улыбался ласково и немного покровительственно. Клава заколебалась.
— Может, не доверяешь?
— Не говори глупости! — Клава вспыхнула, но все-таки сочла нужным добавить: — Знаешь, ячмень — это жизнь. Хоть немного поддержим скот. А я, правда, замерзла.
Колька пришел домой, когда уже совсем стемнело. Только включил свет — на краю печи вырос пушистый черно-белый кот, просяще замяукал.
— Что, брат, проголодался? Я сам не меньше твоего есть хочу. Провозился, понимаешь, с этим трактором. Ремонтируют черт-те как, абы сбагрить.
Сняв полушубок, Колька сразу почувствовал холод. Он чертыхнулся и подумал о том, что на пороге намерз лед, дверь плотно не прикрывается. «Надо обить. Белый свет не натопишь. Там вон как дует». — Колька заглянул в печь и снова надел полушубок, чтобы пойти за дровами.
Набив печь красными лиственничными поленьями, Колька подоткнул под дрова старую газету, зажег ее, а сам уселся на низенький чурбачок, вынул из кармана папиросу. Сейчас он, пока разгорается огонь в печке, покурит, потом сварит картошку в мундире, вскипятит чай, достанет из подполья капусту и огурцы. Хлеб, кажется, есть. Зачерствел, наверное, но ничего, не старик беззубый. Да, а воды-то нет, утром извел остатки.
Колька открыл печь. Оказывается, газета сгорела, а дрова не занялись. Пришлось искать косарь и щепать лучину. О ноги терся кот, заглядывая в лицо и тихо, надоедливо помяукивал.
— Отстань! — раздражался Колька. — Ну что я тебе, понимаешь, дам? Ты же модник, хлеб не жрешь.
В тепле сразу сказалась усталость. Наломался он сегодня порядком. Ячмень сгружал, а потом этот трактор. Допоздна лазил под ним. Теперь бы не за водой идти, а горячего чего-нибудь похлебать да на боковую. Почитать перед сном… Дела… Медведю в берлоге, пожалуй, уютней. Можно поужинать у брата, да сноха стала коситься. Видно, надоел. Уж сколько раз заводила разговор о женитьбе. Вот и Геннадий Васильевич тоже… Зашел как-то, посмотрел и говорит: «Николай, какого ты черта себя и старика мучаешь? Почему не женишься?»