Надо сказать, что Бах занимал совершенно особое место в сознании Шнитке. Однажды Альфред и Ирина пригласили нас с Машей погостить у них несколько дней в Рузе.
Как-то мы вышли утром на прогулку, и Альфред мне говорит: «Знаешь, за что я люблю композитора Александрова?» Я говорю: «Нет, хотел бы от тебя услышать». А мы в это время подходим к коттеджу, где сидит пожилой человек, стоит проигрыватель на ступенях веранды и крутится пластинка «Хорошо темперированный клавир». «Я его очень люблю за то, что он очень любит Баха, он слушает его каждое утро, и каждый из композиторов имеет возможность, прогуливаясь, слушать музыку Баха…»
…Наконец наступил долгожданный момент перезаписи. Закончилась перезапись, и мы решили сделать небольшую паузу перед тем, как посмотреть «готовый» фильм… На Садовом кольце был такой островок, чтобы съесть по бутерброду и выпить по чашечке…
Почему-то тогда в кофейные чашечки наливали коньяк… В большом воодушевлении мы возвращались на студию, и я говорю: «Альфред, вы знаете (мы тогда были на „вы“ еще), мне кажется, вы могли бы писать для кино примерно такую музыку, которую писал один из моих самых любимых композиторов… И вообще, я считаю, что вот такое напряжение и такую монтажную свободу и многообразие переходов, если добиться этого в музыке… мне кажется, это вам по силам».
Он говорит: «Кто? Кто?» Я говорю: «Малер». Он говорит: «Что-о-о?»
Он иногда удивленно так расширял глаза, в том смысле, что — как, и вы думаете о том же самом, о чем думаю я? — как бы расшифровал он. Ну и после этого как-то, видимо, он ко мне проникся особым расположением, а я к нему…
В этой ситуации нам не хватало только раскурить совместно трубку. И хотя я никогда до этого не видел Альфреда курящим, я достал пачку сигарет и на всякий случай протянул ему.
Альфред растерялся не более чем на 1/24 секунды, затем осторожно достал сигарету из пачки и стал ждать, когда и я выну свою и чиркну спичкой. И вот тут-то и произошло нечто, навсегда мне запомнившееся: красноречивее — в подтверждение врожденной его деликатности — и придумать ничего нельзя. Дождавшись, когда разгорится спичка, Альфред, держа сигарету, как положено, между указательным и средним пальцами, выдвинул ее на уровень живота, подставляя под огонь, — очевидно, полагая, что для процедуры закуривания вовсе не обязательно приближать сигарету к лицу, тем более брать ее в рот, затягиваться и т. п. Я понял, что он взял в руки сигарету первый раз в жизни, но, чтобы не обидеть друга, приготовился вытерпеть за свою деликатность примерно то же, что терпел Пушкин, угощаясь чаем в калмыцкой кибитке…
Есть вещи, которые не поддаются предвидению: сдавать «Стеклянную гармонику» в «Главочку» (так называл Шпаликов наш главк — Госкино СССР) мы повезли на следующее утро после вторжения советских войск в Чехословакию — 22 августа 1968 года. Этим во многом была предрешена судьба и фильма, на двадцать лет задвинутого на полку, и моя личная судьба, вручившая мне еще через день повестку в военкомат — для изучения жизни с другой, так сказать, стороны…
Провожая меня в армию, Альфред пришел с необычным серым полупортфелем-полукейсом в руках. На мой удивленный взгляд он тут же дал разъяснение: «Это стеклянная гармоника» — и открыл портфель. Внутри находился стройный ряд бутылок с выпивкой разных сортов.
«Будешь играть на ней там, куда тебя пошлют», — довольный произведенным эффектом, сказал Альфред.
С Балтики, куда меня определили в полк морской пехоты, я написал письма немногим близким друзьям. И лишь немногие из немногих ответили мне без промедления. Альфред, конечно, был в их числе первым…
Перед тем как впервые услышать Четырнадцатую симфонию Шостаковича в Большом зале консерватории в декабре 1969 года, я «услышал» ее, читая письмо Альфреда о ее первом, закрытом исполнении…
В первый же мой приезд на краткосрочную побывку Альфред пригласил меня в Дом композиторов на прослушивание своего нового сочинения — Второй сонаты для скрипки и фортепиано. «Тебя ждет сюрприз», — загадочно предупредил он.
Музыка Шнитке — всегда сюрприз. Его сочинения не похожи одно на другое и вместе с тем связаны друг с другом незримыми нитями.
Вторая соната была воспринята мной как абсолютно конкретная драматическая повесть последних лет, прожитых нами с Альфредом бок о бок в совместной работе и в общем стыде и боли за все, что происходило вокруг нас.
Это была та же борьба тупых дьявольских сил с гармоническим началом, и неважно было, что есть поприще этой борьбы — наш дом, наше отечество или наша душа. И были там эти напряженные трагические паузы, которые кто-то из музыкантов определил как стоп-кадры… И та же тема, явленная в звуках баховской монограммы (BACH), уже неотделимая для меня от пластических образов нашего фильма, так же строго и возвышенно звучала в музыке Сонаты…