— Благодарю вас, дорогой полковник, за откровенность. Мне ясно, что все семеновцы будут счастливы иметь вас своим товарищем.
— Но все-таки, что я смогу делать в полку, ваше превосходительство? — снова спросил Непейцын.
— Во-первых, для вас теперь меня зовут вне службы Яковом Алексеевичем, — ответил Потемкин, — а во-вторых, скажите откровенно: вы почтете обидой неполучение сейчас же батальона, каковые все три предводимы заслуженными полковниками?
— Конечно, нет! Почту сие вполне законным.
— А передать в бою мой приказ или принять команду, если кто из старших офицеров будет выведен из строя, сочтете возможным? — продолжал спрашивать Потемкин.
— Разумеется, с радостью…
— Тогда все, поверьте, будет в совершенном порядке. А теперь сделайте честь отобедать у меня по-походному. Тут познакомитесь с дежурным по полку капитаном Окуневым и адъютантом поручиком Безобразовым. Оба отлично воспитанные и храбрые офицеры.
Сервировка «походного» обеда — белоснежные скатерти и салфетки, фарфор, серебро и хрусталь, — так же как кушанья и вина, оказались таковы, что Непейцын, пожалуй, никогда не едал столь изысканно и красиво. Портвейн и сыр завершили трапезу, напомнив Сергею Васильевичу «английские» обеды у Ивановых.
За столом непринужденно обсуждалось волновавшее всех ближайшее будущее. Капитан Окунев утверждал, что поход нужно закончить на границе, потому что Россия понесла неслыханное разорение многих губерний и огромную убыль людьми. Генерал, наоборот, полагал, что следует перенести войну за Неман, где у нас сыщутся союзники между угнетенными Наполеоном народами.
— Сии союзники, Яков Алексеевич, — ответил Окунев, — суть переметные сумы. В недавние годы и с нами бывали и против. А пользы или вреда от них одинаково мало. Не говоря о том, что император Австрии — тесть Наполеонов. То ли не связь сильнейшая?
— А мне вчерась передали, — сказал Потемкин, — будто от авангардного генерала Дибича пришло известие, что завел переговоры о перемирии с командиром прусского корпуса Иорком..
Когда, оставив генералу свой адрес, Непейцын последним из офицеров стал откланиваться, Потемкин сказал, улыбаясь:
— Я все ждал, полковник, когда упомянете, как вчера у светлейшего обедали. А вы утаили от нас честь, оказанную новому однополчанину.
— Помилуйте, Яков Алексеевич, — смутился Непейцын, — что бы вышло, ежели бы стал рассказывать? Хвастовство какое-то. Да и помнил меня фельдмаршал едва-едва. Совсем юнцом под командой его воевал, раза два беседы был удостоен…
— А крест то ведь подарил, — указал Потемкин на Георгия. — Сей самый? Такой чести кто не позавидует? Орден храбрых из рук победителя Наполеона, Фабия Максима нашего получить… Откуда знаю?.. В штабе слухом земля полнится… Но скромность ваша есть залог, что с полком сойдетесь дружески. Полк ведь особенный. Таких не знаю, бывало ль еще. Я чем более узнаю, тем высшей честью считаю им командовать. Особенный, верьте мне, полк…
— В чем же, Яков Алексеевич? — спросил Непейцын.
— Сами увидите…
Последним эпизодом, навсегда связавшимся в памяти Непейцына с Вильно и со страшной судьбой французской армии, была покупка коляски для дальнейшего похода. В некое утро Кузьма объявил барину, что тарантас хоть поставлен на новые полоза, но износился и расшатался, а раз ноне в гвардию перешли, так надобно и ездить почище. К тому ж знающие люди говорят, что у немцев зимы нету, весь год на колесах. Выслушав такую речь, Непейцын поручил Кузьме сыскать коляску и доложить, сколько будет стоить. Тут оказалось, что она уже присмотрена на соседнем дворе и цена всего-то двести рублей за рессорную, заграничной работы.
— Коли согласны, сударь, так я по всем статьям ее обгляжу, а то пока только ход стронул да кожу пощупал, — закончил Кузьма. — Французска, видать, брошена, оттого дешево и отдают.
— Тогда и я сразу взгляну, — сказал Непейцын. — Эй, Федор, подай трость да шинель! Пошли коляску смотреть.
В соседнем каретном сарае стояла действительно почти новая рессорная коляска с кожаным складным верхом и кожаным же фартуком.
И вот, когда Федор, ступив на подножку, отстегнул этот фартук и откинул его к козлам, все трое увидели сидящего на дне коляски мертвого француза, прислонившегося обвязанной тряпьем головой к обитому голубым сафьяном сиденью. Застывшими руками он прижимал к груди каравай хлеба, который подпер еще коленями скрюченных ног. Весь сжался, чтобы не выпустить свое сокровище, да так и окоченел, верно, уже много дней назад.