— Про светлейшего скажите «был похоронен», — поправил Иванов. — Разве не слыхали? Император Павел приказал надгробную плиту с именем князя из собора выбросить, а склеп завалить землей, чтоб и памяти о Потемкине не осталось.
— Память и без плит остаться может, — заметил Сергей Васильевич и продолжал спрашивать: — А потом, когда свиту его распустили, вам вскоре удалось место в Академии получить?
— Какое! Два года бродил на половинном майорском жалованье — выше светлейший меня так и не собрался произвести. Спасибо Василию Степановичу Попову — он, как умница редкостный, остался в чести при государыне, — слово замолвил, когда гравюру с моего рисунка, смерть светлейшего изображающую, ее величеству подносил. Тут она приказала меня в Академию зачислить, но и то сколько лет без профессорства советником состоял. Наконец — уж при Павле Петровиче — освободился класс живописи баталической и мне вверен. Пришлось учения на Царицыном лугу изображать и самого государя, на коне скачуща, новые мундиры рассматривать до пуговки, чтоб ошибки не допустить, избави бог. И только как помер профессор Щедрин, водворился я также в классе ландшафтном. Теперь мой учитель парижский господин ле Пренс, полагаю, был бы доволен. Он мне тридцать пять лет назад многожды говаривал: «Ты, Мишель, терпелив, можешь объяснять, исправлять по многу раз…» Вот напророчил! Но вы видели, в каких классах занимаемся? Холод, грязь, хуже, чем когда я учился. А президента будто сие не касается. Избрали прошлый год почетным академиком знакомца вашего, графа Аракчеева, — надеялись, денег у государя выхлопочет, а тут война, и вовсе не до нас стало. Совсем захирела Академия. Столь великое здание, а черепицей наскоро крыто, крыши от того текут. Оштукатурена одна передняя стена. Не срам ли в таком храме искусству обучать?
— А я, Михайло Матвеевич, как раз в сей храм туляка одного привез. Прошу помощи вашей в его устройстве.
— Живописец?
— Нет, гравер заводский — на серебре, меди, стали украшения подносных сабель и пистолетов резал. Мечтает ваянию учиться, лепит очень хорошо… То есть по-моему, конечно.
— А работы свои привез? — спросил профессор.
— Привез, да я не догадался с собой захватить… Впрочем, одна, правда старая, всегда со мной. — Непейцын снял с пальца и протянул Иванову перстень. — Может, вспомните, была у меня монетка ольвийская, друга одного покойного подарок, так я ее в кольцо вставил и однажды, на охоте скакавши, верно, поводом кольцо то сдернул. Великовато было…
— Так вы и верхом ездите? — удивился Иванов.
— На охоту езжу, а воевать не гожусь, как должен с помощью посторонней садиться и слезать… Так вот, малый этот, ему тогда лет двенадцать было, хорошо кольцо мое знал и, чтоб утешить в потере, монетку на память вылепил, отлил и в перстень новый оправил.
— Без сомнения, способный юноша, — сказала Мария Ивановна, рассматривая кольцо.
— Хоть взрослому мастеру впору, — подтвердил Михайло Матвеевич. — Но крепкого ли здоровья? Имеет ли теплую одежду и средства, чтобы кормиться? Даже у казеннокоштных учеников жизнь самая голодная… Так послезавтра к концу занятий ко мне в класс с ним пожалуйте, и нашим знатокам его работы покажем… Но вот вы сказали, что на войну больше не годитесь — то, по мне, и слава богу, отвоевали свое, — однако слыхали нонешнюю реляцию о новом сражении?
— Нет, мне сказывали, будто войска на винтер-квартиры пошли.
— Так нет же! Вместо сего при некоем прусском местечке генерал Беннигсен дал бой Наполеону, и таков кровопролитный, что с каждой стороны по двадцати тысяч убитых и раненых.
Взволнованный пересказом подробностей сражения, Непейцын только перед уходом вспомнил о дворцовом библиотекаре:
— А жив ли господин Лужков? Видите ль его в Эрмитаже?
— Сказывают, что жив, но не видимся уже лет десять.
— Уехал, что ль, куда?
— Именно, хоть и недалече. Не поладил с самим Павлом Петровичем. Лужков, по привычке попросту обращаться с покойной его матушкой, вздумал и сына в чтении наставлять: та, мол, книга хороша, та — дурна, устарела или несправедлива… А император крутенек был. Раз, два послушал, а на третий и сказал — дворские лакеи передавали: «Мне ваши поучения, господин Лужков, без надобности, и обоим нам в сем дворце проживать незачем. Есть ли у вас деревня, куда могли бы отъехать? Ежели нету, то я вам две сотни душ пожалую, и живите, где они живут». А Лужков: «Нет, ваше величество, я людьми владеть не хочу, а прикажите вместо деревни срубить домик на Охте, самый простой, огород прирезать, и я за Неву обязуюсь не ступать, ежели пенсию заслуженную мне туда приносить станут». И будто государь сказал: «Вы бескорыстны, что редко. Набросайте план построек и подайте мне». Разговор шел летом, нагнали полсотни землекопов и плотников, и в неделю выросла усадьба с садом и огородом. А Лужков меж тем передавал библиотеку кому велели, да еще у него оказалось на руках поделок разных, доверенных государыней без единого свидетеля, из золота и драгоценных каменьев, сказывают, тысяч на сто. Все сдал, получил расписки, уложил пожитки на два воза и пошел рядом с ними на Охту. В самое то время я его и встретил, ничего про причины отъезда не знаючи. «Сбираюсь, сказал, пожить вольным женевцем. Репу, как Гораций, сажать…» Дружи я с ним раньше, съездил бы навестить, а как едва знакомы были, то вышло бы вроде любопытства.