В тот же день Макарьевна объявила:
– Ей больше одной быть не нужно. Со дня на день рожать будет. Вы, черти, ей долго думать не давайте, вредно это.
С этого дня Ольга ни на минуту не оставалась одна. То около её постели сидела Макарьевна, стуча спицами и громогласно рассказывая сказки про попов и домовых; то Варька делилась с ней последними сплетнями, то бренчал рядом на гитаре Кузьма. Иногда Ольга поднималась на подушках и сама брала в руки гитару. Она играла забавные польки и гусарские вальсы, но быстро уставала, и часто Кузьма едва успевал подхватить гитару из её ослабевших рук. Но чаще остальных с ней оставался Илья. Про себя он уже сто раз проклял тот день, когда ему взбрело в голову начать учиться грамоте. От "глаголей" и "ижиц" распухала голова. По ночам вместо племенных жеребцов, Настиных глаз и Лизкиной груди снились собственные кривые "азы" и "буки". Несколько раз терпение Ильи лопалось, и старая псалтырь Макарьевны летела в угол:
– Не могу больше, мозги уже вылезают! Не цыганское это дело – грамота. Пропади пропадом, пусть господа читают!
– Ну, ну… Успокойся. Подними книгу. Иди сюда. У тебя уже хорошо выходит… - увещевал с кровати слабый, то и дело прерывающийся голос.
Илья смущённо умолкал. Вставал, шёл за псалтырью - и его мученье начиналось сызнова. В сенях насмешливым бесенком хихикал Кузьма, Варька смотрела с восхищением, Макарьевна недоверчиво качала головой, но не вмешивалась.
– Чем бы дитё ни тешилось… Пусть хоть на картах гадать его учит – лишь бы про ад не заговаривала.
Ольга с каждым днём уставала всё быстрее. Когда она с покрытым блёстками пота лбом откладывала псалтырь, Илья поднимался, чтобы уйти.
Иногда нарочно медлил, ожидая ставшей уже привычной просьбы:
"Посиди со мной, чяворо". Его не тяготила эта просьба, и, оставаясь наедине с Ольгой, Илья не чувствовал ни капли смущения. Может быть, оттого, что она была на семь лет старше, а сейчас, больная, с измождённым лицом и сизыми кругами у глаз, выглядела на все сорок. Она, не задумываясь, звала Илью "чяворо" и могла, как несмышлёныша, погладить по голове, если он правильно прочитывал длиннющие слова вроде "бакалейная лавка" или "околоточный". К тому же Варька и Макарьевна, занятые по хозяйству, с радостью спихнули на него обязанность развлекать больную и вскоре уже напоминали сами: "Иди с Ольгой побудь, ей одной скучно".
Разговорами их общение можно было назвать с трудом. Обычно Илья молча сидел на подоконнике или на полу возле кровати и слушал, как Ольга вспоминает свою жизнь с Рябовым. Она заметно оживлялась во время этих рассказов. Вспоминала, как на Пасху Прокофий Игнатьич принёс ей инкрустированную перламутром маленькую "гитарку"; как она пела для него "Матушка, что во поле пыльно", как он носил Ольгу на руках по их новому, ещё пустому дому в Сивцевом Вражке, а она, уже беременная, пугалась и умоляла отпустить её; о том, как они вдвоём катались с гор в Сокольниках, как опрокинулись сани и как она испугалась за Прокофия Игнатьича, а он, озорник и кромешник, хохотал так, что с елей сыпался снег. Илья слушал не перебивая, боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть появившуюся на бледных губах слабую улыбку и живой блеск глаз. Но через какое-то время Ольга спохватывалась сама. Бросала виноватый взгляд на Илью, опускала ресницы: "Ох, прости, чяворо… Замучила тебя своей болтовнёй. Расскажи лучше ты. Про табор, про родню расскажи." Илья смущался, поскольку рассказывать был не мастер, да и чувствовал, что Ольге не интересны его таборные похождения. Через несколько неловких фраз разговор снова возвращался к Прокофию Игнатьичу.
Несколько раз Илья осторожно интересовался, что Ольга собирается делать после родов. В глубине души он был уверен, что Митро согласится взять блудную жену обратно - даже рискнув поссориться с матерью и Яковом Васильевым. Но Ольга твёрдо говорила: "Вернусь в Тулу, к своим". О своей недолгой жизни с Митро в Большом доме она вспоминать не любила.
В ответ на вопросы Варьки (Илья о том же спрашивать не осмеливался) болезненно морщилась: "Что говорить… Дело прошлое".
Однажды разговор зашёл о Насте. Ольга помнила сестрёнку мужа десятилетней девочкой. Узнав, что теперь по подросшей Настьке сходит с ума половина Москвы, она ничуть не удивилась:
– Ну, это мне сразу видно было. Ещё когда меня Митро первый раз в дом привёл, стою я на пороге, смотрю на цыган… а они на меня… Страшно - все незнакомые, чужие, а мне двадцать лет всего. Тихо в доме так. И вдруг слышу - поёт кто-то. Голосок вроде детский, а хорошо поёт - сил нет!