Выбрать главу

«Она не одна — их две, — быстро подумал Устименко. — И влюбился он в Елену Николаевну, когда она улыбнулась, а потом уже некуда было деваться».

От этой мысли ему стало жутковато, как будто он узнал тщательно оберегаемую тайну мертвого Полунина, и Володя, обругав себя, отогнал все это прочь.

Кофе Елена Николаевна принесла тотчас же, словно он был к Володиному приходу сварен, и Устименко с наслаждением, залпом, обжигаясь, выпил большую чашку и тотчас же попросил еще.

— А ведь я знаю, зачем вы пришли нынче, — вглядываясь в Володю, сказала Елена Николаевна. — Да еще, что называется, на ходу, с рюкзаком.

— Зачем? — удивился Устименко.

— А вы признаться не хотите?

— Я, по-честному, не понимаю, — искренне и немножко даже громче, чем следовало, произнес Володя. — Я случайно, после бомбежки…

— И вы не знаете, что Пров Яковлевич про всех своих студентов кое-что записывал? Не известно вам это? И не потому вы пришли?

— Не потому! — уже воскликнул Володя. — Честное вам даю слово, ничего я этого не знаю…

— Не знаете и знать не хотите? — с быстрой и неприязненной улыбкой, ставя свою чашку на поднос, осведомилась Елена Николаевна. — Так, что ли?

— Нет, я бы знать хотел, конечно, — заставив себя держаться «в рамочках», сказал Устименко, — но это все, разумеется, пустяки. У меня только к вам вот какой вопрос: неужели вся картотека Прова Яковлевича так и осталась здесь, безработной, если так можно выразиться? Неужели никто ею не интересовался? Я немножко знаю систему подбора материала Полуниным и не могу понять, как случилось, что все так на прежних местах и сохранено. Может быть, вы не пожелали это отдать в другие руки?

— В какие? — холодно спросила Елена Николаевна. — Здесь у нас одни только руки есть — профессора Жовтяка. Он интересовался, смотрел, и внимательно. Долго смотрел, «изучал» даже, как он сам выразился. И отнесся к архиву и к картотеке отрицательно. Настолько отрицательно, что, по дошедшим до меня слухам, где-то в ответственной инстанции сделал заявление в том смысле, что, знай он раньше, как проводил свои «досуги» профессор Полунин, показал бы он этому «так называемому профессору», где раки зимуют…

— Это как же?

— А так, что весь полунинский архив был профессором Жовтяком охарактеризован как собрание безобразных, безнравственных и абсолютно негативных анекдотов об истории науки, способных лишь отвратить советское студенчество от служения человечеству…

— Ну, так ведь Жовтяк известная сволочь, — нисколько не возмутившись, сказал Володя. — Но не он же все решает. Ганичев например…

— Ганичев не например, — перебила Володю Елена Николаевна. — Какой он «например»! Он за Прова цеплялся, а потом сильно сдавать стал. Пров это предугадывал и даже в записках своих отметил. Да и болен он, слаб…

За распахнутыми окнами завыла сирена воздушной тревоги, потом на правом берегу Унчи со звоном ударили зенитки.

— Вы уезжать не собираетесь? — спросил Володя.

— Собираюсь, но только трудно это очень нынче. Почти невозможно…

И, перехватив взгляд Володи, направленный на стеллажи и ящички картотеки, те самые, которые Полунин называл «гробиками», Елена Николаевна сурово сказала:

— Это — сожгу. Здесь все кипение мыслей его, все — тупики, в которые он заходил, все муки совести…

Выражалась вдова Полунина немножко книжно, но за искренностью ее глубокого голоса Володя почти не замечал лишней красивости фраз. Потом, с тоской, она добавила:

— Лучше бы учебники составлял. Сколько предложений к нему было адресовано, сколько просьб. Все, бывало, смеялся Пров Яковлевич: «Они думают, что с нашим делом, Леля, можно управиться, как с составлением поваренной книги». Однако же учебники пишутся людьми куда менее даровитыми, нежели Пров, учебники нужны, и если бы была я вдовой автора учебников, то…

Она не договорила, смущенная неподвижным и суровым взглядом Володи. Но он почти не слышал ее слов, он думал только о том, что полунинский архив не должен погибнуть. И внезапно, со свойственной ему грубой решительностью, сказал:

— С книгами ничего не поделаешь! А картотеку мы зароем. Спрячем. Нельзя ее жечь. Что война? Ну, год, ну, два, самое большее. У вас за флигелем что-то вроде садика есть — туда и зароем.

— Я не могу копать, — резко сказала Полунина. — У меня сердце никуда не годится.

— Сам закопаю, только во что сложим?

Хозяином походив по квартире, где увязаны были уже чемоданы в эвакуацию, Устименко обнаружил цинковый бак, предназначенный для кипячения белья. Бак был огромный, многоведерный, с плотной крышкой. И два корыта цинковых он тоже отыскал — одно к одному. В палисаднике, уже в сумерках, он выбрал удобное место, поплевал на ладони и принялся рыть нечто вроде окопа. В Заречье тяжело ухали пушки, из города вниз к Унче несло горячий пепел пожарищ, в темнеющем небе с прерывистым, пугающим зудением моторов шли и шли фашистские бомбардировщики, на железнодорожном узле взорвались баки нефтехранилища — Володя все копал, ругая свое неумение, свою косорукость, свою девичью невыносливость. Наконец к ночи, к наступив-шей нежданно тишине, могила для полунинской картотеки была отрыта, и две цинковые домовины — бак для стирки и гроб из двух корыт — опущены. Тихо плача, словно и в самом деле это были похороны, стояла возле Устименки Елена Николаевна до тех пор, пока не заровнял он землю и не завалил тайник битым кирпичом, истлевшими железными листами от старой крыши и стеклом, вывалившимся из окон во время бомбежек. Теперь могила выглядела помойкой…

— Ну, все, — распрямившись, сказал Володя. — Теперь до свидания!

— Вы бы хоть поели! — не слишком настойчиво предложила Полунина.

Есть ему ужасно хотелось, да и идти в эту пору с заграничным паспортом было нелепо, но все-таки он пошел. До самой Красивой улицы, до Варвариного дома он знал проходные дворы и такие переулочки, где никакой патруль его не отыщет. И, закинув ремни рюкзака на плечо, он пошел, печально думая о том, что бы сказал Полунин, знай он, что картотека его предназначалась к сожжению, а Елена Николаевна хотела бы быть вдовой автора учебников.

Потом он вдруг вспомнил о полунинских записках и о том, что так и не узнал, что Пров Яковлевич думал о нем — об Устименко. Но это вдруг показалось сейчас неважным, несущественным, мелким и себялюбивым…

ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ ДОКТОР ЦВЕТКОВ

— Кидает и кидает! — сказал дед Мефодий. — Не жалеет бомбов.

Маленькие глазки его глядели остро и неприязненно, Володя только ежился под этим взглядом — будто он был виноват, что немцы вышли на правый берег Унчи. И будто он виноват, что в Черный Яр ворвались фашистские танки.

— Ты кушай, ничего, — вздохнул дед. — У меня этого леща в томате завались, а в Каменку все едино не упереть. Пущай наше с тобой брюхо лопнет, чем немцу достанется.

Дом опять вздрогнул дважды, дед покачал головой:

— Богато воюет. Ни в чем, слышно, не нуждается. Будто даже, я извиняюсь, мочу на бензин через самогонные аппараты перегоняет — вот до чего со своей наукой дошел. Сидят эти самые фашисты по избам по своим и самосильно стараются, а потом, конечно, в бидоны и сдают государству. Верно, Владимир?

— Глупости! — сердито сказал Володя.

— Еще выпьем? — осведомился дед. — Мне это самое шампанское один военный товарищ подарил. Выкинул из «эмки» из своей и мне сказал: «Пользуйся, дедушка, оно питательное». Попользуемся?

Пробка ударила в потолок. Мефодий вздохнул:

— Баловство. Квасок. А написано почему-то — по-лу-су-хо-е! Ты разъясни! — Дед заметно хмелел, Володе становилось скучно. Уйти до утра он не мог, надо было терпеть, слушать, кивать. Впрочем, деда было жалко. Что он станет делать в своей Каменке? И как они могли оставить его тут? Забыли, что ли?

— Завтрева и уйду! — хвалился дед. — Я под немцем жить не стану. Я ему, суке, не покорюсь! И Аглаюшка меня учила: вы, дедуня, идите в Каменку…

— Не пойму я никак — где она-то сама? — спросил Володя.