Передо мной, внизу, зал.
Многоликий, многоглазый, ожидающий. Дышит, смотрит, ждет единое целое, в котором я — частица, одна пара глаз, одно сердце и одна голова с кипящей болью в висках. Нет ни мысли, ни слов, ни желаний. Нет ничего, кроме мерзкого состояния обнаженности. Только ладони еще прикрывают последнее, не открытое любопытству. Они ждут, чтобы я отвел ладони, чтобы совсем ничего не осталось у меня, кроме боли, которая никому не интересна…
— Вот также он молчал и на бюро, — услышал я голос секретаря.
— У меня очень болит голова…
— Громче! — крикнули из задних рядов.
— У меня болит голова, — повторяю я громко. — Но если бы она не болела… Все равно… Мне нечего сказать вам. Я боюсь вас…
Я шел к своему месту. Вокруг стоял вой. Из последующего, кроме этого воя, я не помню ничего. Что-то говорил мне на ухо Шурик. Размахивал руками на авансцене Колокольцев. Покачивались очки преподавательницы русского языка Полины Антоновны. Долго стоял на сцене подполковник Божков. Потом поднимали и опускали руки. Потом все вышли из зала. Один Фомин расхаживал теперь по пустой сцене и дымил папиросой.
Поздно вечером в санчасть школы, где я валялся с высокой температурой, явился Шурик, принес лимон, папиросы и письмо.
Короткое послание мы прочли вдвоем.
«Я под домашним арестом. Телефон отключен. Ничего не знаю о твоих делах. Будь смелым. Целую. Т.»
Фомин не удивился ни высокой температуре, ни письму, ни моему состоянию на собрании. Его поразило, что я ничего не знаю о решении. Он хохотал, хлопал меня по животу огромными ладонями и, с трудом справляясь с заиканием, выкрикивал:
— П-порядок, Витька! П-порядок!
Общее собрание школы отвергло решение бюро. Около восьмидесяти процентов проголосовало за строгий выговор. Однако через пять дней выносит решение бюро райкома: «исключить». А еще через семь дней я был вызван на бюро городского комитета.
Из Смольного лечу на крыльях. Горком поддержал решение общего собрания! Значит, все в порядке! Да здравствует правда!
Влетаю в школу. Дежурный офицер не очень внимательно слушает мое радостное сообщение. Не дожидаясь конца рассказа о заседании в Смольном, протянул мне бумагу…
Хлестануло по глазам короткое слово: «приказ»…
ЛИСТ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ
Над Невой солнце и звон. Плывут из Ладоги, обкусанные быками мостов, ослепительно-белые глыбы. У спуска галдеж. Мальчишки вылавливают куски хрусталя и тут же бьют их о гранит. Повизгивают девчонки. Смотрят сквозь льдинки на солнце, на Петропавловку.
Обжигает мои ладони, выскальзывает, просится в воду хрустальная палочка.
— Смотри, как здорово.
Томка щурит глаза. Глядит через льдинку на меня.
— Ой, какой ты…
— Да ты на солнце! На солнце гляди!
— Не могу, больно. Я лучше ее съем…
Томка облизывает льдинку. Болтает ногами, свесившись с парапета.
— Ненормальный! Народ же кругом…
Вертит головой, прячет губы, тыркает мне в рот льдинку, хохочет. Вырвалась совсем. Отбежала.
— Пойдем ко мне.
Отрицательно качает головой.
— Я же сегодня уезжаю. Надолго. Пойдем…
— Не-е-ет, — протянула слово. — Ты же сам знаешь, что не надо.
— На минуточку.
— Не-е-ет.
Расчесывает волосы ветер. Горят солнца: одно в небе, другое в Неве, а сотни маленьких в окнах, лужах, в ее сережках, в глазах.
Вот уже три месяца, как я бью баклуши. Я безработный. Много прочел за это время. Читаю подряд все, что начинается со слов: «Приглашаются на работу», «Требуются», «Срочно требуются!»…
Но я не могу быть ни официантом, ни стропальщиком. Какой с меня инженер по котлам или старший бухгалтер? Меня не возьмут экскаваторщиком и не используют в качестве бондаря. Мне никогда не быть наладчиком крутильных станков и радиотехником тоже. Газорезчик — не я. Крановщик — не я, а что такое «тростильщик» — я просто не знаю. Есть вакантное место второго альта в Академическом хоре, есть тысячи вакантных мест, но мне нужно только одно. Мое.
(Ага! Вот!) «Требуется плотник на ледокол "Ермак"».