Выбрать главу

Мне не известны истинные причины этого чудовищного обвинения.

Я знаю только, я клянусь Вам в этом, что ничего подобного не было ни в моем сердце, ни в моей голове при работе над фильмом.

Отснятый материал свидетельствует о предельной документальности эпизода ("Пуск нефти").

Бредовые ассоциации, возникшие у работников следствия, не могут являться криминалом, так как, повторяю, снимался эпизод не отрежиссированный, и любая возникшая ситуация может быть отнесена только к категории случая.

В процессе следствия мне отказано в вызове свидетелей, которые могли бы подтвердить абсолютную документальность события, запечатленного на пленке. Не принят ни один мой протест. Допросы ведутся в унизительной для подследственного форме. Крайнее отчаяние привело меня к решению обратиться к Вам.

С Вашим именем связана, по существу, вся моя жизнь. В школе я пел песни, посвященные Вам. С искренней радостью я рассказывал близким, что видал Вас на параде. Я стоял на охране Вашего проезда на Родину.

Я всегда с чувством уважения относился и к Вашему имени, и к Вашим делам. Да и почему вдруг, ни с того ни с сего, у меня возникли бы сомнения?

Все, что было в моей жизни нескладного, горестного — было от несовершенства моего и несовершенства ряда людей, непосредственно со мною соприкасавшихся. Но даже в порыве отчаяния (что бывает у каждого!) я никогда не сомневался в величии Родины, в красоте и мудрости Народа и его Вождя.

У меня есть святое имя — имя моей матери, которая передала мне свою преданность этим идеалам. Предавая их, я бы предал свою мать.

Я верю, что вся эта история окажется недоразумением. Я верю!

Костров В. А.
17 июля 1948 года».

Текст приведен дословно. Я неоднократно повторял его про себя и не раз пересказывал вслух, а позже, в лагерях, я пользовался им, когда просили помочь написать Сталину другие заключенные, так как текст, в своей заключительной части, удивительно совпадал с мыслями и чувствами этих разных людей.

Шли письма в Москву. Шли тысячами.

Но Москва молчала. Сталин молчал.

ЛИСТ ВОСЕМНАДЦАТЫЙ

Вот сижу я сейчас вместе с Виктором в камере ташкентской тюрьмы и думаю за него, и за себя (ведь я — это уже не он, а он — еще не я); думаю: не оставить ли мне его здесь в восьмиметровой духоте? Зачем я затеял эту возню?

Что это я, право, привязался к нему? Подумаешь, Спартак! Гарибальди! Юлиус Фучик!

Кому все это надо?!

Ведь от того, что был написан «Фауст», человечество не стало мудрее…

Не стал человек добрее и от прочтения многотомной «Человеческой комедии»… Это ли не комедия!

И что-то не прибавилось красоты у него от «Ромео и Джульетты»…

Прочитываем великие трагедии и творим новые, смеемся над комедией и продолжаем ломать ее в жизни, заучиваем афоризмы мудрецов и упрямо не желаем применять их, разве только, чтобы щегольнуть эрудицией.

А что останется от прочтения этих листов? Что?..

Вместе с прохладой ночей стали приходить ко мне сны… Легкие, хрупкие, похожие на балеты… Хороводы девчат на Дворцовом мосту… Уличные фонари изогнулись, спружинили от натянутых струн, превратились в высоченные чугунные арфы… Поет в струнах ветерок, поют девушки. Кидают цветные бумажки. Бумажки летают, кружатся над мостом и над площадью, плывут по Неве… На бумажках слово… Не прочесть никак. Оно короткое, несколько букв, но никак… Одна девчонка крикнула его, но ветер отнес слово — не расслышать…

Вот уже и другая кричит… Еще одна… Кричат все хором, показывают руками что-то… Но звон струн заглушает крики. А тут еще продавцы-лотошники суют вкуснятину всякую… Румяная лошадка с глазом-изюминкой… Баранки большущие, как спасательные круги… Кто-то схватил, увлек в хоровод…

По ступеням вниз, к воде, и снова к площади, в самую гущу веселья, где с гранитной высоты своей сбрасывает цветные бумажки веселый ангел. Он тоже кричит это слово, вместе со всеми, но…

ЛИСТ ДЕВЯТНАДЦАТЫЙ

— По хулиганке? Кому-нибудь рожу почистил? Сколько дали?

— Десять.

— Контрик?

Я улыбаюсь грустно, киваю головой.