Он тоже сделал попытку к свержению существующего строя, но методом расхваливания шведского инструмента с показом цветных иллюстраций своим коллегам и перевода иностранных проспектов на русский язык.
Он одобрял текст письма Сталину, но сомневался в том, что подобные послания доходят до Кремля.
— Нужен человек, — говорил он, — непосредственно туда вхожий. У вас есть такой человек?
Такого у меня не было. Не было его и у Михаила Михайловича.
До того, как случай связал меня с Евгением Рокоссовским, я знал о нем совершенно достоверно следующее: родился на два года раньше меня в маленьком городке у польской границы. До войны был в детдоме, откуда сбежал на фронт. В сорок четвертом в пьяной драке зарезал офицера-летчика. Трибунал заменил расстрел штрафной ротой. Через полгода Женька командует батальоном в звании лейтенанта. Любимец солдат и предмет зависти офицеров дивизии.
За несколько дней до конца войны, войдя со своим подразделением в немецкий поселок, распорядился собрать немцев на площади. Пригнали человек шестьдесят.
Под угрозой расстрела приказал петь:
Четверых немцев, не пожелавших участвовать в хоровом пении, расстрелял собственноручно.
Снова трибунал. Победа спасла его от расстрела. Со сроком двадцать пять отправлен в лагерь, откуда вскоре бежал и около двух лет жил в Гаграх на содержании жен ответственных работников.
У одной из них он и был арестован. Рядом с постелью висела гимнастерка со звездой Героя (купил на черном рынке)…
Но главное было не это.
Везде и всюду, на воле и в лагере, он называл себя незаконным сыном маршала. Причем в это верили не только заключенные, но и командование лагеря. Его любили и боялись. Боялись и любили.
Он был единственный из двенадцати тысяч, чью голову не тронула машинка цирюльника, а это считалось пределом уважения и доверия со стороны администрации.
Говорили, что он написал Сталину «обо всем»…
Говорили, что отец ждет от него только «покаянного письма» и тогда…
Так, наслушавшись долгими ночами про Рокоссовского, я засыпал, думая больше о нем, чем о себе.
— Костров! С вещами в баню! — рявкает надзиратель, прервав мои грезы.
Через час, после омовения теплой ржавой водой, дрожа от ночного холода под рваным бушлатом, стою у пульмана с решетками на застекленных люках. Рядом дрожит Михаил Михайлович.
— Быстрей! Быстрей! — лает конвой.
— Гав! Гав! — вторят овчарки.
— Пятьдесят шесть! Пятьдесят семь! — слышен счет начальника конвоя. — Пятьдесят восемь! Пятьдесят девять!
Занимаю верхние нары. Забиваюсь в угол. Здесь, кажется, теплее, хотя шляпки болтов белые от инея.
— Девяносто шесть! Девяносто семь!
— Трах-тах-тахсззз! — и дверь-стена закрыла от нас мир.
Стало тепло и даже уютно.
— Рокоссовский… — услышал я шепот Михаила Михайловича среди тел, наваленных рядом. Я приподнялся и увидел его.
Я узнал его сразу, хотя не видел никогда и ничего о его внешности определенного не слышал.
Черный военный полушубок, яркий шерстяной шарф, меховая шапка, из-под которой торчат светлые жидкие волосы. Рост самый обычный, чуть выше среднего.
Необыкновенным было лицо. Оно выражало гордое страдание и потому было красиво. Казалось, он не думает о себе, казалось, он думает обо всех сразу и обо всем.
Вагон затих. Никто не занимался собою. Все ждали чего-то.
И здесь произошло невероятное.
Кумир массы не спеша расстегнул полушубок, подошел к большой бочке и стал мочиться.
— Холодно, отец? — это была его первая фраза. Полувопросительная, теплая.
Михаил Михайлович привстал с нар, развел руками и улыбнулся.
— Со мной ляжешь, — твердо сказал Женька, снимая полушубок и бросая его к нам на верхние нары.
Полушубок упал на людей. Они, их было трое, немедля соскочили вниз, освобождая место.
Пожелав всем спокойной ночи, Женька накрыл себя и старика полушубком и тотчас уснул.
Возникший в углах шепот прекратился. Все провалилось в душную темноту…
Просыпаюсь от отчаянного крика. Вагон весь на ногах. Перед Женькой на коленях стоит довольно здоровый мужик с расквашенным в кровь лицом.
— Будешь блевать, падаль?! — спрашивает Женька и бьет его ногой.