Днем несколько раз приходила мысль открыть ящик и изъять письмо. Один раз прошел мимо. Можно было бы оторвать ящик и сбросить в яму ближайшей уборной. Но мне мешал это сделать Марк. Он кашлял где-то рядом за моей спиной и говорил отчетливо: «Создавай новые условия и познавай себя в них. Остальное не имеет цены».
Женька угощает спиртом (пронес через вахту совершенно открыто в бутылочке из-под чернил). Руки в чернилах. Пузырек в чернилах… Снаружи. А внутри чисто. Там спирт.
Ударило. Запело все. Стало тепло и весело.
Шел второй сеанс.
Женька, не дождавшись конца сеанса, ушел.
— Пойду, картишками побалуюсь…
«Переживает», — отметил я и еще отметил, что во мне не осталось ничего от того, что было днем. (Ящик вскрывают утром… Если бы «что-нибудь», то это «что-нибудь» последовало бы днем.)
Я насвистывал какой-то мотив.
Хлопнулись заслонки в окошках проекционной будки. Зажужжало. Это Петро перематывает ленту…
Я выключил общий свет в зале. Осталась на сцене одна дежурная лампочка.
Запер дверь… вторую… третью… Четвертую, самую близкую к сцене, оставил полуоткрытой.
Метелит. В щель намело длинный белый язык.
Стою у портала сцены. Жду. Курю до горечи. Жду. Холод долетает до меня через зал.
Жду.
Она вошла и потянула за собой дверь.
— Шура… — вырвалось гортанное и громкое, усиленное пустым холодным залом.
— Шура… — я шел по скамейкам навстречу щели, сквозь которую швырялся снегом обезумевший ветер.
Толкаю задвижку, уже успевшую обледенеть.
— Идем.
Она отстранилась чуть, но тут же я поднял и понес ее, легкую, почти невесомую, пахнущую морозом и жасмином.
Я нес ее мимо пустых рядов, мимо кулис и недокрашенных декораций…
Ногой толкнул дверь и осторожно, как тяжелораненую, опустил на койку.
Помню, мешали холодные пуговицы. Я отрывал их зубами и сплевывал в угол.
Помню мятую обвислую грудь и твердые, как пробки, соски…
— Достань портсигар.
Я нащупал его в упавшей на пол шинели.
— Спасибо.
Долго молча курим.
Она сидит, обхватив колени. Изредка протягивает руку, чтобы стряхнуть пепел.
— Что ты хочешь? Говори, что ты хочешь? Я сделаю.
Я молчу.
— Хочешь, я переведу тебя в сельхоз? К твоему Живило… Хочешь?
— Не надо.
— Почему?
— Я хочу быть здесь… С тобой…
Бросила окурок. Вцепилась в губы.
Рассматривает порванный лифчик.
— Оставь его мне.
— Зачем?
— Оставь.
— Сумасшедший…
Бросает лифчик под койку. Вцепилась в губы.
Стоим в полутьме зала.
Черт бы побрал задвижку! Примерзла. Расшатываю ее дверью.
— Шура… — шепчу последний раз, грея лицо в теплом жасмине. Вырвалась. Ушла.
Метель в морду.
Ночь в морду.
ЛИСТ ДВАДЦАТЬ ВТОРОЙ
Дату эту помню наравне с датой рождения: 11 декабря 1949 года.
само слетает с языка.
Зализываю перед зеркалом волосы. Косой пробор. Очень даже идет. Галстук (цвет ржавого железа с синей полосой). Шуршит рубашка (шелкполотно). Вельветовый пиджак — бывшая собственность моего бригадира (Женька за десять минут выиграл ее в «буру»). Темно-синие бриджи английского производства заправлены в новенькие черные валенки военного образца. Шапка из оленьего меха. Безрукавка-самоделка на меху. Демисезонное полупальто (светлый беж).
На всем этом — огромный грязный лагерный бушлат: иначе за зону не выпустят.
Деньги поделены вчера (по четыре тысячи). Вчера же Женька принес снотворное. Произнес театрально:
— Побеждает тот, кто перед боем спит…
Утро тихое, морозное, солнечное.
В десятом часу мы встретились в условленном месте. Вагоны еще разгружали.
Женька угощает цветным драже.
— Если боишься — оставайся. Уеду один.
— Обнаглел ты, Рокоссовский. Мне не трудно передумать и оставить здесь тебя.
Рассмеялись.
— Хлебнешь?
Достал из-за пазухи флягу. Я глотнул дважды и задохнулся спиртом.
— Пошли!
Пересекаем большое корявое поле, заваленное щебнем и бутовым камнем.
Не останавливаясь, прошли мимо сугроба, где ожидает своего часа готовая «стенка». Женька месяц назад получил ее в цехе и запрятал здесь, тщательно проверив размеры.