— Ха-ха-ха! — заливается во мне мальчишка.
— Ха-ха-ха! — как и тогда, давным-давно, опуская парусиновый тапочек в кислые щи бедной тети Нюры…
— Ха-ха-ха!
«Грузите лавровый лист бочками. Штаны не стирайте — их нужно показать маме. Филипп Второй испанский».
ЛИСТ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЫЙ
Пятое февраля.
Проснулся рано. Зажег свет.
На стуле глаженая рубашка, на столе варежки. Вязаные. Синие. У большого пальца голубой зайчик.
В квартире пахнет пирогами.
Весь вечер тихий и трезвый сижу у Зои. Кроме нас — Алевтина Кузьминична. (Это от нее я узнал все о Зое.)
Был ли праздничным вечер?
Да.
Было радостно: принят подарок. (Платье к лицу.)
Было радостно: она улыбнулась! В первый раз!
(Алевтина Кузьминична рассказала о церковном стороже, который выпил вино для причастия и съел все просвирки, но пьянчужка сознался, и потому был прощен батюшкой.)
Ем яблочный пирог и пью ароматный чай.
Галка, мобилизовав все свои чары, настойчиво склоняет меня к женитьбе. С каждой встречей выкручиваться становится все сложней.
Пришлось положить конец этому.
Мое заявление об отказе встречается такой душераздирающей истерикой, что Федор, присутствующий при этом, не выдерживает.
«Отволоки ты ее в загс, чего мучаешь бабу?!»
(Вот бы сказать им сейчас о побеге! Представил их лица…)
Рассмеялся.
Федор матюгается, хлопает дверью.
И тотчас стихли вопли. Голосом, полным нежности и любви, Галка объявляет мне, что она беременна.
Любая женщина, увидев в эту минуту мое лицо, выбросила бы меня вон, но у этой все наоборот: Галка шепчет о пяточках, о носике, о ямочках на ручках, о ямочках на попке.
— Заткнись! Какие ямочки?! Что ты несешь?! Мы сами в яме!! Кто его отец?! Бездомный ворюга?! А мать?! Хозяйка воровской хаты?! Почти проститутка! По мне скучают решетки!.. Я слышу по ночам овчарок, а ты… ты…
Она не слышит меня; тихо, уже совсем как сошедшая с ума, бормочет на одной ноте:
— …и ушки будут шевелиться так же, когда рассердится…
Ее безумие было сильнее моего здравого смысла.
— Делай что хочешь, — промямлил я и взялся за шапку.
— Ты не придешь больше?
— Нет.
— Поцелуй меня.
— Ну, что за ерунда.
— Поцелуй!!! — заорала она страшно.
Я повиновался.
Зоя и Алевтина Кузьминична не спали всю ночь: безбожно пьяный квартирант нецензурно ругал себя, порвал в клочья рубашку, потом, упав на колени, целовал ноги хозяйки, около которых и уснул.
Апрель на острове начинается с грязи.
Сугробы черными грядами выстроились вдоль тропинок, которые уже и не тропинки вовсе, а ручьи; они подбирают по дороге мусор и несут его в главный мусороприемник — залив.
Вербное воскресенье.
Наломав веток, потянулись к Смоленскому родственники.
Я тоже хочу наломать веток, я тоже хочу на кладбище, к маме. Может, рискнуть? Может, и нет там никакого наблюдения? Не поехал. Не рискнул.
Первое мая.
Тянет за собою, всасывает в себя, подчиняет себе бурный поток. Не устоять, не отвернуться, не уйти. Машет руками и флажками, зазывает оркестрами и песнями… Качается цветами и буквами. И тысяча ног, и тысяча глаз! И все туда… Назад никто.
И пошел сам, не позванный никем, не приглашенный. Иду за «папиросой»… «Папироса» на полуторке. Табачная фабрика. В колонне — девчата.
— Клавка, твоего нет?!
— У меня второй припасенный!
— Ха-ха-ха!!
— Девочки! Не короткое сшила? Посмотрите…
— В норме!
— Меня секретарь пугнул: «Что ты, говорит, Светлова, ноги наружу высунула? А еще комсорг»…
— А ты?
— Я ему: знаешь, секретарь…
(Шепчет. Не разобрать из-за гула.)
— Ха-ха-ха! — заливаются девчата.
— Технолог-то с женой…
— Которая? Которая?
— На демонстрацию так с женой…
Прошли через площадь. «Папироса» сворачивает в переулок.
— Девчонки! Кому до автобазы?!
Кому куда: кому — домой, кому — в магазин, кому — на свидание.
А мне…
Иду по набережной. Свободное такси.
— Подбрось до Охтинского!
Сюда не долетает гул Первомая. Здесь свои праздники. Малолюдно. В конце дорожки мелькнула старушечья тень. Канавка. У мостика две интеллигентные дамы.