Потом, пошатываясь и тяжело дыша, пошел к бочке с водой, сплевывая по дороге кровь. Обмывшись, Женька забрался на свое место и продолжал прерванную карточную игру.
Через час обо всем забыли — зрелище было банальным. Жизнь шла своим чередом.
Я долго не мог заснуть в эту ночь. Мешал свет прожекторов и дыхание огромной спящей массы.
Вдруг я услышал хруст. Именно хруст. Как будто какое-то огромное животное пережевывало хрящи другого.
Я сел, прислушиваясь. Вот опять: хрр… хрр… Я взглянул туда, где хрустело, и заорал, оглушая себя и других… В метрах пятнадцати от меня, на спине спящего Женьки (он всегда спал на животе), сидел Бакенбард и двумя руками вбивал в него «пику» (это — скоба, которой скрепляют балки. Выпрямленная, с обмотанным тряпкой одним концом, она и впрямь напоминает пику, длиною не менее полуметра).
Даже после того, как мой крик поднял на ноги весь барак, Бакенбард продолжал казнь. Во всем этом был ритм: на счете один, два — он вынимал ее… На счете «три» — всаживал до тех пор, пока она не упиралась во что-то твердое и хрустящее.
Я сидел и плакал долго и беззвучно. Утром пришли надзиратели и вынесли Женьку. Я проводил его глазами.
Лицо Женьки было спокойно, как у человека, спящего глубоким и здоровым сном.
ЛИСТ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЙ
Перешагиваю через четыре года. За эти четыре года… Нет. Не буду.
О чем рассказывать? Сколько спилил сосен и кедров? Сколько перетаскал кирпичей и бревен? Сколько видел зарезанных, повесившихся? Сколько прослушал исповедей и сколько лжи? Сколько видел обмороженных рук и ног? Сколько я сам провалялся в сангородках (цинга, дистрофия, язвы, геморрой, чирии)? Про это рассказывать?
Поверьте мне: больно об этом писать, а читать скучно.
Тысяча девятьсот пятьдесят третий год.
Март.
Кончина.
— Газету!!!
По дверям цензорской руками и ногами…
— Давай га-зе-ту!!!
Шепнул об этом кто-то из вольных. Облетело мгновенно. Поднялся весь лагерь. Закипел. Забурлил.
— Что же будет?.. Что же будет?..
— Да ничаво. Ряшотки потолше, а пайка потонше буде…
— Представляю, в Москве что творится…
— Сожгут?! Что вы, Федор Николаевич! Никогда! Заложат еще один Мавзолей, вот увидите…
— Теперь и вовсе не до нас…
— Второго такого нет. Эпоха не в состоянии лепить гениев, как сырники…
— Кстати, о сырниках… Анекдот вспомнил…
— Ха-ха-ха!!!
— И не стыдно вам? В такой день… Осталось же, наконец, что-нибудь человеческое у вас?
— Ты чего пасть разинул, контра?! Небось, сам про него анекдоты тискал!
— Да ну его, Серега! Он же чеканутый: тридцать писем накатал покойничку…
— Умора!.. Лучше б две колоды смастырил.
А я только девять. Последнее, девятое, было тогда с собой… В Москве. От Фомина вышел, поплелся в приемную ЦК и сунул в огромный дубовый ящик.
Что же будет теперь?
ЛИСТ ТРИДЦАТЬ ТРЕТИЙ
— Распишитесь, пожалуйста, здесь…
Бланк. Герб.
«…нашла необоснованным… отменить… реабилитировать. Председатель специальной комиссии Верховного Совета СССР… 17 октября 1956 года».
— Вы следуете на постоянное жительство в Ленинград?
— Нет. Мне бы хотелось некоторое время поработать здесь, в Ангарске.
— Тогда с этой бумагой вы обратитесь в местный Совет. Препятствий с пропиской не будет.
Жмет руку второй раз.
— А отчаяние, Костров, изгоните. Вы еще так молоды. Не сломайтесь… Трагедия не только ваша… Партия просит принять извинения, а, по существу, больше всего пострадала она… Разберитесь не спеша. Будьте трезвы и мужественны. В добрый путь…
Из-за стола поднялась седая женщина. На серой кофте орден Ленина. Руки — кости да кожа с мозолями.
— Виктор, я, как мать… — (Она ищет слова.) — Я девять лет… Ты должен верить…
Взяла из пепельницы окурок. Затянулась.
— Такой же сын у меня, — гордо сказала она. — Он верит. И ты должен верить, Костров. Другого нет. Нет…
ЛИСТ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТЫЙ
— Не оглядывайся!..
Это кричат мне вслед остающиеся. Есть примета: выходишь на свободу — не оглядывайся, а то вернешься. Но я оглянулся. Какие там приметы, когда оставляю здесь так много.