Молчальники.
Тайво рассказывал о них. Они будут молиться за Оллу, когда Преосвященный даст знак, и старые боги Брдоквы не смогут не отозваться на их мольбу.
Уж скорей бы он дал этот знак!
…Странное творится со мной с той самой ночи в «Тихом приюте». Меня трясет от нетерпения, как гончую, взявшую след. Хотя какой, к лешему, след – я до сих пор даже приблизительно не знаю, с какой стороны подступиться к исполнению. А дни уходят один за другим. Нельзя не пристроить Оллу, нельзя не выполнить задание…
Невроз у меня, однако. Реактивный. Скорее всего на фоне незавершенного курса профилактики и постоянного недосыпания. Главврач был прав. И ведь всего две недели с небольшим длится эта гонка. Если так дальше пойдет, та рухлядь, что от меня останется, вряд ли сумеет управиться с другой рухлядью, именуемой в документации объектом «Айвенго».
Поразительно, но только сейчас я отдаю себе полный, трезвый отчет в своем состоянии. Стою у входа в пещеру, куда несколько минут назад внесли Оллу, пялюсь на причудливый орнамент и жду.
Опять жду.
Ждать и догонять – ну и работенка мне досталась…
– Тебя зовут, человек, – жрец в желтой тоге легонько касается моего плеча; кажется, он изрядно удивлен. – Иди.
И я вхожу.
Вернее, пробираюсь, согнувшись в три погибели – лаз слишком низок, войти не наклоняясь по силам разве что карлику; маленькая хитрость, известная и у нас, на Земле: любой посетитель, даже не желая того, склонит голову.
Пещера пуста.
Против входа, спиной к темной нише и лицом ко мне, сидит на возвышении, закрыв глаза, выпрямив плечи, скрестив ноги и положив тонкие руки на острые колени, голый бронзовый идол. Перед возвышением на носилках – все так же неподвижно, полузакрыв глаза, – лежит Олла. В пещере довольно светло, хотя ни окон, ни светильников нет; скорее всего за спиной истукана спрятан гнилушечник, причем не простой: он источает яркий, трепещущий, какой-то живой свет.
Кажется, мне снова предлагают подождать.
Ждать не придется.
Глубокая, четко вербализованная звуковая телепатема; приятно низковатый голос звучит внутри головы, в височных ее частях. На всю Землю мастеров телепатической вербализации, хоть звуковой, хоть визуальной, – наперечет, и все они – уникумы, продукты целенаправленной селекции, невероятного стечения обстоятельств, достижений генной инженерии и воздействия бог весть еще какого количества самых разнообразных факторов. Но даже лучшие из них не способны на подобное…
Сосредоточься, Идущий По Следу, у нас мало времени…
Свечение делается ярче, теплее, его переливы обретают четкий ритм.
Пытаюсь собраться. В конце концов, мы тоже не только пальцем деланы, кое-каким азам обучались; главное – поймать волну собеседника, нащупать его самого, показать, что со мной надо говорить на равных…
Я очень стараюсь.
Но ничего не выходит.
Чужая воля обволакивает меня мягким непробиваемым коконом.
Унизительно ощущать себя букашкой под микроскопом. Но букашке легче – она по крайней мере не осознает своего ничтожества.
Все ничтожны перед лицом Вечности, но каждый вправе возвыситься и быть замеченным Ею, заплатив положенную цену. Прозрев, я лишил себя глаз, чтобы не мешали видеть. Обретя слух, я залил уши смолой, чтобы не мешали слышать. Удостоившись дара говорить, я отсек ставший ненужным язык.
Мне вдруг делается легче. Перестала ныть спина, и пружина, которой я был все эти дни, ослабла. Зато где-то вдалеке опять загудел проклятый колокол…
Бом-м-м…
Меня взламывают без спросу и жалости, как я – несчастного братка в трактире…
Тебе больно? Прости. Так надо.
Розово-золотое марево касается воскового личика Оллы.
Душа ребенка бродит во тьме. Молчальники Калумы в силах вернуть ее к свету, но это тяжкий и долгий труд, а глупцы, отрицающие множественность единства, скоро придут опять. Пусть Арбих дан-Лалла поможет ребенку выйти из мрака…
Колокол замирает.
А потом…
Нет, я не знаю, как назвать то, что было потом.
Исчезло все; кокон обернулся мягким, слабо мерцающим туманом, растворившим меня без остатка.
Я оставался собою, но одновременно стал и частью всего окружающего, мельчайшей, но неотъемлемой частицей здешнего мира.
Я был молекулой Вечного, который (как, оказывается, просто!) суть бесконечное единство множеств – и ничего более.
Я был песчинкой обреченной Калумы, но мне не было страшно, потому что смерть (разве непонятно?) – всего лишь преддверие новой жизни.
Я – был.
И Шеломбо – жрец ли, достигший последнего предела святости и перешагнувший этот предел, или божество, воплощенное в ревностном служителе своем, – говорил со мной, спрашивал и сам отвечал на мои вопросы; он понимал, что я – чужой в его мире, но не отвергал меня, чужака; он ощущал, что я принес в его мир беду, но не осуждал, а жалел, как не осуждал, а жалел глупцов, обрекших Калуму огню и мечу; он знал, что я, пусть и помимо собственной воли, опасен для его мира, но не желал – хотя и мог! – останавливать меня, а только просил, и снова, и вновь, и опять заклинал: не навреди!
Тысячи, сотни тысяч, миллионы разноцветных нитей пронизывали пелену тумана, сплетаясь в видения – яркие, живые.
Вот – алтарь; губастый кряжистый молодец, одетый богато, но вызывающе вульгарно, браво выкатив грудь, бережно поддерживает под руку щупленькую девушку в подвенечном платье; лицо невесты скрыто тончайшим покрывалом; легкий ветерок, налетев, откидывает вуаль – и я вижу: это Олла; она совсем не повзрослела, и в глазах ее все та же пустота, но щеки румяны, а на губах играет загадочная улыбка…
Вот – бескрайняя равнина, пропитанная кровью и потом; трава истоптана ногами дерущихся людей; битва длится уже много часов, воины рвут и режут друг друга в бессмысленном азарте убийства; на холме развевается огромный, алый с золотом стяг, а к холму неторопливой рысью движется конница; впереди, под голубым вымпелом, всадник в пластинчатой броне, без шлема; он оборачивается – и я вижу: это тот самый, губастый и кряжистый, только сейчас на лице его не сытая радость, а отчаянная решимость и с трудом скрываемый страх…
Вот – узкая улочка, зеленый садик, квадратная темная дверь, украшенная массивным медным трезубцем; крыльцо в три ступеньки, тесный коридор, еще одна дверь, тоже с трезубцем; крохотный кабинетик – почти келья, тяжелый стол, заваленный свитками и книгами в кожаных переплетах; посреди комнатки стоит, переминаясь с ноги на ногу, некто большой, кряжистый; он глядит исподлобья на сидящего за столом, а тот пишет себе и пишет, не обращая внимания ни на что; но вот наконец откладывает перо, надтреснуто кашляет, поднимает голову – и я вижу…
Нет.
Я не вижу.
Россыпь молний рассекает туман, рвет его – рвет меня! – на куски, на клочья, на части, и я опять становлюсь самим собой, только собой; это невероятно больно, но еще больнее – чувствовать, что все увиденное рассыпается, исчезает, уходит прочь; я не хочу забывать… не хочу… не хочу…
Но я теперь – всего лишь я, не больше того.
Обрывки цветного тумана плывут вокруг, мешают видеть; протираю глаза, и радужные круги постепенно выцветают.
В голове полнейшая, гулкая тишина.
Из черной ниши в глубине пещеры тянет волглой сыростью.
Напротив меня – плохо различимый во мгле – голый бронзовый идол, холодный, безжизненный и равнодушный.
Я выхожу.
Вокруг меня – небо.
Светло-серое, чуть-чуть подкрашенное розовым.
Сколько же я пробыл в пещере – неужели весь вечер и всю ночь?
Жрец и его свита – на тех же местах, в тех же позах, что и вчера; можно биться об заклад, что они никуда и не уходили.
Всколыхнув складки желтой тоги, чуть приподнимается тонкая рука; подчиняясь знаку, один из клейменых протискивается в лаз и, несколько мгновений спустя, выводит из пещеры Оллу. Девочка идет словно бы в полусне, глаза ее по-прежнему закрыты, но на ногах она держится твердо.
– Твоя лошадь отдохнула и накормлена, – бесстрастно говорит жрец. – Поторопись; тебе надлежит покинуть Калуму до восхода.