Выбрать главу

От «пробы пера» – через непредвиденные «нечаянности» и «промахи» – к смерти матери и к большому Апокалипсису, ко всеобщему самоубийству. От каморки-«гроба», обклеенной ободранными желтенькими обоями, – ко всеземному кладбищу. От нестерпимо жаркого дня в начале июля, от ежедневных петербургских пожаров – к пожару мировому. От «струны в тумане», от звучания колокольчика, сделанного будто из жести, – ко всемирному тревожному набату…

А самое главное: от убийства-самоубийства – к открытию человека и в себе, и в других. От «розни», разрыва с людьми («О, если б я был один») – к единению с ними. От раскола – к «собиранию человека вместе», и каждого человека, и всех людей, к слиянию «судьбы человеческой» и «судьбы народной», говоря словами Пушкина. От празднословного и «мрачного восторга» – к молчаливому и вдохновенному признанию и поиску правды. От лихорадочного нетерпения получить «сразу весь капитал» – к трижды постепенному обновлению. От иезуитского самообмана – к точному самосознанию и труднейшей «самовыделке». От ложных переименований – к безбоязненному признанию вещей такими, каковы они есть. От первого шага к преступлению («как бы в нерешимости») – к первому (еще далекому) шагу подвига. От бреда «арифметики» – к «живой жизни». От кошмарного сна – к спасительному пробуждению. От полной тьмы – к солнцу. От смертельного удушья – к «воздуху, воздуху, воздуху»…

«Неопределенность» – уничтожена.

Так видится, так звучит роман в целом (по-философски – «снятие»).

Ощущение странное, похожее еще на то, что испытываешь, когда вспоминаешь любимое музыкальное произведение, которое прослушал десятки раз (это – непременно). И вот воображаешь его, и – вдруг оно проходит перед тобой совершенно живым, проходит разом, одномгновенно. Ты его словно даже и не слышишь, а именно – видишь, и именно разом, видишь и каждую нотку, и часть, и целое, видишь, как тема развилась, столкнулась с другой, видишь в первых тактах все последующие, а в заключительных – все предыдущие. И тут происходят какие-то странные вещи со временем: оно как будто исчезает, его как будто и нет вовсе, а точнее – время как бы распластовывается в пространство. И вот что, может быть, самое главное: только в этом состоянии и начинаешь постигать, что композиция (переходы) и есть содержание произведения, уже невыразимое никакими другими «словами», кроме своих собственных (композиционных). Без этого состояния ничего толком в произведении и понять нельзя. Только это состояние, само являющееся результатом бесконечного прослушивания, оказывается и условием начала познания-исполнения. Только в этом состоянии и начинаешь понимать то, что знал и не понимал, видел и не узнал, слышал и не расслышал…

От бреда «арифметики» к «живой жизни»…

А еще вдруг слышишь и видишь все это так, будто все это происходит с детьми, будто все герои – дети, одни дети…

Глава 8

Еще раз роман (Дети)

Что дает та или иная идея человеку? Что делает она с ним? Какие силы пробуждает, какие – убивает? Что делает человек с идеей? В этой радикальной проверке идей, проверке человека исключительное место у Достоевского занимают дети – тема неизбежная, конечно, и для прежнего искусства, но никем до него так остро и глубоко не понятая. Дети у Достоевского – последняя и решающая проверка всех и всяких идей, всех и всяких теорий. Здесь беспощадно разоблачаются все и всякие самообманы.

«Я только попробовать хотел»

«Это не я убил», – прошептал Раскольников, точно испуганные маленькие дети, когда их захватывают на месте преступления.

Когда читаешь эти строчки об убийце, похожем на испуганного ребенка, застигнутого на месте преступления, вдруг ужасает мысль: как же так? убийца – ребенок?

И кого он убил?

Он «бросился на Лизавету с топором: губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они начинают чего-нибудь бояться…».

Ребенок убивает ребенка? Дитя – детоубийца?

И кому он в этом признается?

Соне с детским лицом Лизаветы, с ее таким же детским ужасом, который «вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой» (подчеркивает Достоевский).

«Он ее нечаянно убил», – скажет Раскольников о себе в третьем лице Соне. «Нечаянно» – какое детское слово. И «он» – тоже по-детски сказано. Так ведь именно дети и оправдываются…

Ребенок-убийца признается ребенку, которого он тоже мог – должен был – убить. Девочке, ставшей блудницей, чтобы спасти детей же от голода.