«Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги».
Убийца и блудница – дети.
Страшно и физически больно додумывать эти мысли. Не можешь, не хочешь в это поверить. Хочешь поверить в другое: «Это не я убил».
Вот Раскольников идет на «пробу»: «Ну зачем я теперь иду? Разве я способен на это? Разве это серьезно?.. Так, ради фантазии себя тешу; игрушки! Да, пожалуй что и игрушки!»
«Слушай, – говорит он Соне, – когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!»
«И убили! Убили!» – восклицает Соня.
«Я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил…» – будто хотел «поиграть» в Наполеоны…
И вдруг вспоминаешь, как много детей в романе.
Те, о которых Раскольников говорит Соне: «Неужели не видела ты здесь детей по углам, которых матери милостыню высылают просить? Я узнавал, где живут эти матери и в какой обстановке. Там детям нельзя оставаться детьми. Там семилетний развратен и вор. А ведь дети – образ Христов: “Сих есть Царствие Божие”. Он велел их чтить и любить, они будущее человечество…»
Мармеладовские дети, которых обезумевшая мать заставляет петь и плясать на улице: «Леня! Коля! ручки в боки, скорей, скорей, глиссе-глиссе, па-де-баск!»
Миколка, «дитя несовершеннолетнее».
Пьяная девочка на бульваре.
Еще одна – девочка-утопленница из жизни и сна Свидригайлова.
И еще одна, из его же сна, – пятилетняя, с лицом камелии с огненным, бесстыдным взглядом, заставившая даже его, Свидригайлова, в настоящем ужасе прошептать: «Как, пятилетняя… это… что же это такое?»
«Сих есть Царствие Божие… Будьте, как дети…»
И процентщица когда-то была ребенок. Не от рождения же она «вошь»?
И у Лужина было ведь детство.
А у Свидригайлова?
И снова реальность кажется бредом, а бред – реальностью.
И вдруг на мгновение кажется, будто весь роман населен, перенаселен детьми, одними детьми. И все, что там делается, делается ими. И все это делается с ними.
«Они будущее человечество…»
Да ведают ли они, что творят?!
Теория Раскольникова детоубийственна, но создатель ее – сам дитя.
И даже в последних снах его видишь вдруг всеобщую детскую, детоубийственную войну, кровавую «игру».
«Я только попробовать сходил…» Какое опять детское слово – «попробовать», самооправдательное детское слово.
Неужели «трихины» проникли и в детей? Неужели «моровая язва» – это и детская болезнь? Абсолютная безысходность?
Но Свидригайлову снится все-таки не свое детство. Он уже и во сне не может увидеть себя ребенком. Ему снится детство чужое, загубленное им, и еще одно – такое, которое именно ему и нужно было увидеть: это он и получил то, чего сам хотел.
Но есть Раскольников, видящий себя в первом сне своем мальчиком, на глазах которого пьяные, озверелые мужики забивают лошадь.
Есть мальчик из сна, пытающийся спасти себя, взрослого, наяву.
Есть Поленька, обнимающая Раскольникова.
Раскольников, прощающийся с матерью: «Маменька, что бы ни случилось, что бы вам обо мне ни сказали, будете ли вы любить меня так, как теперь?»
И она отвечает так, как может ответить только мать: «Родя, Родя, что с тобою? Да как же ты об этом спрашивать можешь? Да кто про тебя мне что-нибудь скажет? Да я и не поверю никому, кто бы ко мне ни пришел, просто прогоню».
Достоевский пишет здесь: «Как бы за все это ужасное время разом размягчилось его сердце. Он упал перед нею, он ноги ей целовал, и оба, обнявшись, плакали…» И мать говорит ему: «Вот ты теперь такой же, как был маленький…» А потом спрашивает его в последней отчаянной надежде, спрашивает, зная, предчувствуя самый страшный для нее ответ: «Не навек? Ведь еще не навек?..»
И вдруг вспоминаешь, как вообще много детей в книгах, в сердце Достоевского.
«Все – дите»
Там детям нельзя оставаться детьми.
Вот «Митенька» Карамазов, который выдергивает бороденку-«мочалку» у штабс-капитана Снегирева, выдергивает на глазах у сына! на глазах у детей!
Вот Илюша Снегирев, молящий в слезах: «Простите папочку, простите папочку!» Целующий руки «Митеньке».
Илюша, заступившийся за своего униженного отца, идущий один против всех. Илюша, заболевший с этого мгновения на площади, от этого-то, может, и умерший.
Его одноклассники, безжалостно дразнящие его «мочалкой».
И они же – у постели его, наперебой старающиеся сделать ему хоть что-нибудь хорошее. Их детская клятва после смерти его, у «Илюшиного камня».
Слова Алеши, обращенные к ним: «Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание…»