Силезец и Харти были на заднем сиденье. Харти чувствовал состояние хозяина — и молчал, а силезец спал: он почти до утра копался в «опеле», потом поспал совсем немного, — хотелось поглазеть на Берлин, когда еще окажешься здесь в следующий раз, — и вот теперь добирал недоспанное. Проснулся он уже в сумерках (за окнами был Дрезден), поворочался, повздыхал, наконец собрался с духом и сказал: «Позвольте — я поведу, господин оберст-лейтенант…»
Когда майор Ортнер открыл глаза, солнце уже стояло довольно высоко. Это было видно по его косо ниспадающим лучам, в которых клубился пар. Пар поднимался от земли, от тротуара и мостовой, и наверное от крыш, но этого, разумеется, из машины не было видно. Нижние чины спали на передних сиденьях. Затекла спина и ноги. И не помешало бы отлить: именно это и разбудило. Майор Ортнер открыл дверцу «опеля» и передвинулся поближе к выходу, потому что по брусчатке вдоль тротуара бежал ручей, и чтобы переступить его, требовалось усилие. Очевидно, только что закончился короткий ливень: через открытую дверцу было видно, что небо чистейшей голубизны; тучку не только не видать, но она уже и не ощущается; ручей хоть и шустрый, но мелкий, — вот истоки заключения майора Ортнера, что ливень был коротким, может быть даже случайным. Все просто.
Он вышел из «опеля» — и забыл, что хотел помочиться. Мир был прекрасен. Каждый камень брусчатки, каждый лист лип и платанов, каждое обвитое цементными лианами окно, каждая черепичная плитка на крутых скатах крыш, каждый шпиль над ними, — все сверкало переливчатыми, многоцветными искрами. Этот блеск он заметил еще сидя в машине, но там это были только отсветы, а теперь он оказался посреди этого праздника света, в такую рань — единственный зритель. Очевидно, солнцу этого было вполне достаточно. Ведь создаешь не для кого-то; создаешь — чтобы освободиться. Солнце создало этот шедевр; ему даже повезло — у него нашелся зритель; после чего, удовлетворившись произведенным впечатлением, оно тут же о своем творении забыло и вернулось к будничным делам. Оно не отвернулось, всего лишь сдвинулось чуть выше — и праздник закончился. Мир погас. Ну не совсем погас, кое-где капли еще лучились, но в них уже не было силы, чтобы обычное поднять до уровня единственного.
Майор Ортнер вздохнул (не от сожаления; очевидно, легким потребовалось расправиться — вот они и воспользовались вздохом) и по обыкновению всех водителей помочился под колесо. Его не смущало, что кто-нибудь из обитателей особняков может его увидеть. Во-первых, что естественно — то не постыдно, а во-вторых (это уже психология) — будь он в парадной форме (пусть даже с отдельными атрибутами парадной формы, которых хватило, когда он шел в атаку), эта сцена могла бы и удивить. А в той форме, которая сейчас была на нем… Да плевал он — кто что о нем подумает! Он свободный человек, и указ ему — только собственная совесть и натура.
Мочился он долго; даже непонятно, откуда столько набралось. Возможно, все последние часы — даже во сне — в нем происходила какая-то колоссальная работа. Организм терпел (не подавая виду), чтобы не прервать этот душевный процесс (или он происходил в подсознании? интересно было бы узнать, подумал майор Ортнер, в каких отношениях находятся душа и подсознание? я бы не удивился, подумал он, если бы мне сказали, что подсознание — один из механизмов души; или — ее зеркало). Он попытался заглянуть в себя, чтобы понять, что там происходило, но ничего не разглядел. Ну и ладно. Никуда не денется. Если что-то за меня решили — все равно узнаю. Когда придется сделать некий шаг, как говорится — судьбоносный, а если попросту — выбор, — тогда и узнаю.
Он помнил этот пригород Вены; не раз, въезжая, замечал эти особняки. Где-то совсем близко, за теми деревьями, был Дунай. Майор Ортнер потянул ноздрями — и ощутил за промытыми дождем такими яркими запахами кленов, навоза, ожившей земли и камня тяжелое и вязкое движение огромной массы воды. В таком месте я не мог бы жить, подумал он, печень бы не выдержала. Я был бы желчным и раздражительным. Мое место среди гор. Пусть не высоко — но среди гор. Мои легкие (хотя я никогда не страдал от них, даже беспокойства не имел) влекут меня туда. Не знаю, почему именно они, но я это чувствую. И знаю, что именно там обрету равновесие.
Он поглядел на свои «Tissot». Без десяти шесть. В такую рань являться к женщине…
Хотя… хотя в этом что-то было… скажем так: романтичное. Да, это точное определение. Ворваться с охапкой цветов, с обожанием в глазах, наполнив своим чувством все пространство вокруг нее, чтоб она ничем иным не могла дышать… Экая банальность! И вот еще незадача: майор Ортнер не был романтиком. Поэтом — пусть и не состоявшимся — он был; но ведь поэт — это не сюси-пуси, не сопли и вопли, а особое восприятие мира, когда ты вдруг начинаешь слышать его пульс, биение его сердца (или это Его сердце?). Этот ритм наполняет тебя. Бьется в горле. Рука сама пишет слова, которые фиксируют этот ритм. Ритм, на котором держится мир!.. — и при этом ты переживаешь то, что чувствовал Господь, создавая мир…