Выбрать главу

В сквере на Красноармейской стояла зенитка. Разумеется, не на колесах, а на станине, иначе ее бы укатили. Возле нашего дома на Немецкой, прямо под окнами, была свалка воинского лома: трупы самолетов, танков, пушек и броневиков; ну и всякое безликое железо. Свалка поднималась до второго этажа и тогда казалась мне очень большой. Помню, что мне нравилось забираться в кабину «мессера». Все, что можно было ободрать, там давно исчезло, но воображению много не надо.

Помню надпись «HALT» (дальше неразборчиво — размыли дожди), набитую известкой по трафарету на кирпичной стене конторы извоза. Извоз был сразу за нашим сараем; он обслуживал Владимирский рынок и толкучку. Лежа на крыше сарая, можно было наблюдать за извозчиками, совершенно особой породой человеков. Позже, читая Исаака Бабеля, я понял, чем они меня доставали. Двор был залит лошадиной мочой и усыпан какашками. Я ни разу не видел, чтоб их прибирали.

Еще помню одиноко истлевающий кружок веревки на перекладине наших красивых деревянных ворот. Почему он уцелел — затрудняюсь сказать. На этой перекладине в том же 41-м немцы повесили моего деда, бабушку и тетю Любу, которой тогда было 16 лет.

Давно это было.

Так вот — о доте.

День был жаркий, а река — желанна, как оазис. Мы покупались, поели, что бог послал, и тогда отец предложил мне сходить к доту. Отец был инженером-строителем; в его незаурядном послужном списке был и бункер штаба Киевского военного округа. Правда, отец об этом помалкивал: наша семья в полном составе уже имела опыт трех концлагерей. Отца влекло к доту профессиональное любопытство.

Он мне сразу сказал: это наш дот; я знаком с его конструкцией. Осмотрелся — и назвал год подрыва: 41-й. Об этом свидетельствовали воронки от бомб и снарядов. Земля, ветер и вода уже сглаживали их, но по размерам некоторых воронок можно было догадаться, какой глубины они были прежде. Чтобы стереть прошлое — нужно время.

Воронок было столько!..

И гильзы — наши и немецкие — на каждом шагу.

Несколько снарядных гильз тоже валялись поблизости — их разметало взрывом. Но на северном склоне, метрах в тридцати от дота, они лежали в воронке, уже полузасыпанные, грудой. Я догадался, что сначала их складывали аккуратной стеночкой, которая потом рухнула.

Отец смотрел, смотрел на смятые бочки, потом засмеялся: «Остроумно! За что только не ухватишься от беспомощности…»

Взрыв разорвал, как консервную банку, пол в каземате, но стальной купол выдержал удар. Освобождаясь, взрывная волна приподняла один край купола, а потом в этом не стало нужды, потому что железобетонные стены смело — и купол просел, наискосок, в образовавшуюся пустоту.

Залезть под него не удалось, но пушку мы видели; собственно, не саму пушку, а часть ствола. «Мортира, — сказал отец. — 122 миллиметра…»

В те годы оружие было обыденной вещью; на толкучке можно было купить что угодно. Но тот дот произвел на меня впечатление. Что-то в нем такое было, даже во взорванном. Я рассказал о нем своим друзьям, и мы мечтали, как подрастем — и съездим к нему; прокопаем нору вовнутрь — и там будет наш «штаб». Где копать — я знал точно: отец нарисовал мне план дота. Как сейчас помню: синим и красным карандашами, на задней обложке тетради в клеточку, поверх столбиков таблицы умножения. Отец не вникал — зачем это мне надо; ну — интересуется хлопчик…

Я вырос — но не забыл дот. Правда, вспоминал редко, по случаю, может — раз в несколько лет. Он запал мне в душу, как зерно, которое во тьме земли ждет влагу и тепло, чтобы в урочный час реализовать свою жизненную программу.

Что послужило толчком к реализации — уже не помню; да и так ли это важно? Сорок лет назад… Я жил в Переделкине. Зима была изумительная. И такая же весна. Писалось легко. Я был вдохновлен ожиданием и рождением сына Васи; этот праздник души и сейчас угадывается на некоторых страницах прежнего «Дота». Писание помогало сбросить пар, найти равновесие; иногда удавались страницы, которые и сегодня я считаю достойными. Но удовлетворение было… скажем так: относительным. Потому что я ведь собирался написать совсем иную книгу! С той же пружиной, что и теперь, с теми же героями. Но тему судьбы, которая уже тогда привлекала меня более всего, я собирался раскрыть через парадоксальное решение ситуации. Она угадывается в сне Тимофея в прежнем тексте, и в «эскизе романа» — в ремейке. Так сказать — памятник мечте. Которая — теперь уже очевидно — никогда не будет реализована. Франц Кафка может не волноваться.

Получилось — как всегда — то, что получилось.

Получился лубок.

Я не имею ничего против лубка. Замечательный, предельно демократичный жанр. Многие наши писатели, в том числе и великие, устав от бесплодных попыток поднять веки Вию, отводили душу, развлекая публику байками. Я оказался в отличной компании.