Я молча кивнул и устроился на жёстких досках. Старик погасил лампу, и в избе стало темно и тихо, только за стеной громко храпел Вебер. Я лежал с закрытыми глазами и думал, кто он, этот Савелий? На чьей он стороне на самом деле? Мне отчего-то казалось, что старик не так прост на самом деле, как хотел казаться. За этими думами я и не заметил, как заснул.
Разбудил меня тихий скрип половиц. Я тут же открыл глаза — в горнице еще было серо от предрассветного света, пробивавшегося сквозь оконце избы. Вебер уже оделся — застёгивал на ходу гимнастёрку и поправлял ремень. Савелий стоял у печи, протягивая ему узелок с хлебом и салом.
— Возьми, ваше благородие, в дорогу. Там, в городе, может, и перекусить негде будет — сами знаете, какое нонче время голодное…
— Спасибо, Савелий, но не надо. Надеюсь вернуться к вечеру.
Потом Вебер повернулся ко мне:
— Все понял, что я тебе вчера говорил?
— Понял, Максим Карлович, — хрипло ответил я, садясь на лавке и протирая глаза. — Сидеть в избе. Носа на улицу не совать.
— Вот и сиди, а Савелий за тобой присмотрит. Если всё пойдёт по плану — завтра переберёмся в город. Всё, прощаться не будем.
— Храни вас Господь, Максим Карлович, — тихо произнёс старик, перекрестив «молодого господина».
Вебер усмехнулся и вышел на улицу, хлопнув тяжёлой дубовой дверью. Я остался сидеть на лавке, глядя в пол и шевеля голыми пальцами ног. Савелий тоже молчал. Старик долго стоял у печи, тяжело опираясь рукой на её побеленный бок, и смотрел в окно, за которым уже начинало светать.
Потом он тяжело вздохнул, подошёл к столу, насыпал в чугунок крупы, плеснул воды, поворошил кочергой угли в печи.
— Ну что, паря, — наконец произнёс дед, не оборачиваясь. — Проспался?
— Проспался, дед, — ответил я, поднимаясь и подходя к жестяному рукомойнику, висевшему в углу избы над деревянным тазом.
Я бы с удовольствием умылся и на улице, но Вебер приказал туда носа не совать. Поэтому я умыл холодной водой лицо и отёрся чистым полотенцем, висевшим на гвозде рядом. Савелий тем временем поставил чугунок в печь, закрыл его заслонкой и, вытерев руки о фартук, уселся за стол напротив меня.
— Есть будешь? — Он пододвинул ко мне миску с вчерашней картошкой, которую вечером предусмотрительно накрыл чистым полотенцем. — Каша только к обеду поспеет.
Меня два раза приглашать было не нужно - я сел, взял ложку и принялся за еду. Старик молча смотрел на меня, подперев подбородок жилистой, узловатой рукой. Его взгляд был тяжёлым, изучающим.
— Ну что, паря, — наконец произнёс он, — рассказывай.
— Чего рассказывать-то, дед? — Я оторвался от миски и поднял на него глаза.
— Да про всё. — Савелий усмехнулся, но его усмешка вышла какой-то горькой. — Как под немцем жить думаешь? Ты ж неспроста вместе с барином сюда пришёл? Тоже считаешь, что ерманец для России благо?
Вот она, похоже, первая проверочка «на вшивость». Это Вебер, похоже, его попросил вывести меня на душевный разговор. И нужно ответить так, чтобы старик если и не поверил мне до конца, то хотя бы проникся.
— Даже не знаю, дед, что тебе ответить… - сделав кристально честные глаза, произнёс я. — Я просто жить хочу… Меня ведь комиссары вчера чуть не хлопнули. Ни за что, ни про что…
— Жить? — старик хмыкнул. — Думаешь, что под немцем жить легче будет?
— А под комиссарами тоже мне житья нет – под расстрел вчера подвели, только за то, что из окружения вышел. Ты ж как-то под немцем жил? Под этими своими, Веберами…
— Бароны хоть и природными немцами были, так своими, Рассейскими, - проскрипел старик. - За царя и отечество поколения свою кровушку лили, за то и уважал, и тоже верой правдой служил. – Я ведь с батюшкой его - Карлом Фридриховичем – ерманца немало штыком поколол. Егория мне за то дали, да не одного, а с бантом[1]. Я, паря, за Рассею-матушку воевал. Не за царя даже — за отечество, за землю нашу, за народ. А потом пришли они — красные. И перевернули всё с ног на голову...
Я молчал, понимая, что старикан мне сейчас изливает свою душу, на которой тоже нет никакого спокойствия. Слишком уж сложно для него сейчас всё закрутилось.
— А я ведь при бароне чуть не всю жизню провёл, - продолжал тем временем Савелий, — сына его – Максимку – чуть не с пелёнок опекал. У меня-то самого родни не осталось – вот я их своей единственной семьёй до поры считал…
Старик прошёл к буфету и вытащил стеклянный штоф с прозрачной жидкостью зеленоватого цвета и два стакана, которые поставил на стол. Наполнив стаканы по самый ободок, он подвинул один ко мне. По избе поплыл запах самогона, настоянного на каких-то душистых травах.