— Да ничего так все, — пожал плечами я, облизывая обожженные кипятком губы.
— Пойдем, я покажу тебе спальню, — позвала Ива, слабо улыбнувшись похвале.
Гаремный стиль, присутствующий в гостиной, здесь просто царствовал. Кровать, застеленная атласным стеганым покрывалом с золотыми кистями, изголовьем стояла в алькове, на окнах висели тяжелые, непроницаемые шторы. Не такие дешевые с виду, как на самом деле, эстампы на стенах были абстрактны, но при ближайшем рассмотрении в абстракциях угадывались женские фигуры в стиле «ню». Ноги утонули в длинноворсном, ужасно непрактичном и негигиеничном ковре. Ива щелкнула выключателем, загорелись неяркие ночники над прикроватными тумбочками. При таком свете, например, читать было делом немыслимым, — эта спальня была предназначена исключительно для того, чтобы спать и… трахаться, трахаться, трахаться. Густой аромат благовоний с тонкой примесью только что извергнутой спермы, казалось, витал в этом месте. Разматывая на себе парео, Ива прошла мимо изножья кровати к окну, повернулась ко мне. Звякнула золоченая пряжка широкого ремня у нее на поясе, и шаровары слились на пол. Заученное, как «Отче наш», движение рук, и бюстгальтер упал на ворох шаровар. Два грациозных шага на месте голенастыми, как у фламинго, ногами, и тонкие трусики присоединились к прочим предметам ее туалета. Времени прошло не больше, чем нужно сильно ошарашенному чем-то человеку, чтобы произнести: «Ё… твою мать!», а Ива уже стояла передо мной тонкая, длинная, загорелая и совершенно голая.
— Пойдешь в душ? — спросила она, откидывая край покрывала и усаживаясь на кровать — в точности, как тогда у меня дома. — Хотя нежарко, можно не терять время, Дашка может вернуться в любой момент.
Трудно описать все чувства, враз охватившие меня. Я смотрел на нее, и не понимал, как она может думать об ЭТОМ сейчас. Или если она думает, что ЭТО сейчас хочется делать мне, то каков в ее представлении я? И каким представляла она меня все эти огромные годы, когда мы были почти как муж и жена? Да она ли это? Может быть, ее подменили, и это — инопланетянка, и вот-вот, прямо сейчас лопнет ее очаровательная загорелая кожа, и из под нее полезет гнусное зеленое черт-те-что с усиками? Я замотал головой, но видение не исчезло, — точно также Ива, в чем мать родила, сидела на кровати, концентрическими движениями подушечками пальцев поглаживала себя по темно-розовым пупырчатым ареолам, помогая расправиться примятым бюстгальтером соскам, и глядела на меня при этом призывно, покорно и… с любовью. Да, точно, этот взгляд ни с чем не спутаешь, это чувство в глазах не узнать невозможно, оно отличается от просто интереса, желания или похоти, как небесная Джомолунгма от кургана в задонской степи. Но ведь Джомолунгмы там быть не могло, хотя бы потому, что ее там не было ни год, ни месяц, ни три дня назад, а за такое короткое время такое высокое чувство не вырастает, как его ни пестуй, ни поливай, это невозможно по определению. И, значит, это игра, гениальная, потрясающая, неповторимая, достойная всех Оскаров на свете, но всего лишь игра. Игра, имеющая в перспективе конкретную цель, потому что только истинная любовь бескорыстна, но не имитирующая ее, пусть божественно, игра. И весь этот калейдоскопический ураган чувств нашел выражение лишь в одной фразе, прозвучавшей у меня в ушах будто произнесенная не мною, а из громкоговорителя времен Отечественной войны:
— Ива, Ива, окстись, что ты де-лае-ешь?! Ты с ума со-шла-а-а?!!
Ива вздрогнула и, видимо увидев в моих глазах эдакое неведомое ей раньше нечто, тихо охнула, натянула на прелести покрывало, опустила голову и затихла, словно услышав беспощадный голос судьи, произнесшего: «Guilty!» — «Виновен!» Испытывая физическое отвращение от того, что не могу вымыть с мылом руки и глаза, я выскочил из спальни, из квартиры, из дома. Сел в машину, и всю дорогу ехал в тишине, не включая приемник и не сказав самому себе ни единого слова. Только уже у ворот дачи, вспомнив старую шутку-гадание, я ткнул клавишу радио — какая песня сейчас звучит в эфире, что она наворожит мне? Салон заполнила грустная гитара Кейта Ричардса, под которую вечные Rolling Stones выводили: «Good bye Ruby Tuesday[i], who could hang a name on you, when you change with every new day, still Im gonna miss you!» М-да, забавно! Очень, я бы сказал, в жилу…
Страшно жалелось о забытом Hennessy, потому что выпить было нечего, а хотелось очень. Но, подумав, что мысли о том, из чьих рук получен коньяк, испортили бы мне все удовольствие, я об оставленной в квартире в Митино коробке сожалеть перестал. Странно — мысли об Иве сейчас совершенно по-другому, чем когда-либо раньше, «звучали» в моей душе. Если продолжать музыкальное сравнение, то прежде это всегда гармоничная тема, с пиками и падениями настроения, чаще минорная, иногда тревожная, но всегда правильная и мелодичная, которую хотелось слушать, не прерываясь. Сейчас это была раздерганная какофония звуков, случайное сочетание диссонансных рифов, которое хотелось побыстрее выключить, выбросить из головы, и то, что это никак не удавалось, еще больше усиливало раздражение от этой тошнотворной музыки. Мне не хотелось думать об Иве, не хотелось слушать эту ее мелодию! И значит ли это, что прежняя мелодия никогда больше не вернется, никогда не завладеет мною? И внезапно я почувствовал от этой мысли странное, долгое облегчение. «Прощай, Руби Тьюздэй. И хоть каждый день ты — разная, я все равно буду скучать по тебе». Девушка со странным именем Рубиновый Вторник уходит в даль, как стремительно догорающий рубиновый закат августовского вторника за окном. Интересно, выполнил ли свое грустное обещание Кейт Ричардс? Но в любом случае я — не он, совсем не он.