Она устала, да, я вижу. И разум согласен. Но она сопротивляется. Боится, очень боится.
– Чувствуете мою руку? – я снова беру её руку. – Вы можете сжать её?
Не может, давно уже не может.
– А сказать мне что-то?
Нет, и этого не может.
– Обнять своих внуков, свою дочь?
Пустота, молчание, даже для истинного зрения.
– Человек остаётся в смысле пока он что-то может, – мои слова жестоки, но я нарочно. Иногда слова, которые хуже всякой оплеухи, приводят в чувство куда быстрее всякого долгого размышления. – Ильда, ваше время вышло, и я провожу вас.
Она смиряется. Мои слова попадают на очередной приступ боли. При вскрытии скажут, что в её желудке было кровотечение, оно, дескать, и вызвало смерть. Но это ложь. Смерть вызвана концом срока, а не чем-то иным.
Время вышло, часы остановились, и никто не в силах их запустить.
Она задаёт очередной вопрос. Вопрос, в котором одно смирение. Наконец-то смирение и больше ничего.
– Вам нужно только закрыть глаза и дышать, глубоко дышать, как сможете глубоко, – инструкция простая, но даже ей люди следуют с трудом. В последние минуты они путают верх и низ, право и лево, и не могут закрыть глаза.
Но Ильда умница. Она закрывает глаза, она не смотрит на меня, она лежит, хотя последние усилия и толкают её на то, чтобы смотреть – глупые рефлексы! – она лежит, борется. Но не за жизнь, а за смерть.
– Сейчас всё закончится, Ильда.
Я встаю. Моё дело сделано. Смерти я никогда не вижу – она слишком неуловима, слишком быстра и совершенна, чтобы быть заметной для меня, несчастной и глупой доулы, осознавшей себя много раз, и много раз стёртой, когда смысл превратился в рутину.
Я вижу как рядом со мной на мгновение проступает отпечаток. душа помнит себя молодой Ильдой, это так. Её рот, сейчас уже иссохший, посинелый, в моём истинном зрении ещё молод, но распахнут в ужасном беззвучном крике.
Разделение души и тела – это всегда боль. Быстрая, но боль.
Всё заканчивается. Смерть исчезает, унося в своих могучих крыльях очередную лёгшую под перо крыла, душу. Душу, которую никто не хватится, потому что будут провожать тело. И я тоже исчезаю, оставляя морозный воздух в комнате – посмертие надо выветрить.
И пусть Мария кроет бранью доулу, присланную агентством, заморозившую мать. Это ничего. свежий воздух ей полезен, а её мать умерла не из-за окна, а из-за вышедшего срока.
Я возвращаюсь в рутинный мир, в серую комнату новых назначений, когда ощущаю новое присутствие позади себя. Почти невесомое, лёгкое. Мне не нужно даже оборачиваться, чтобы знать – мой срок тоже подходит.
И новая, очередная я говорю себе – старой, заблудшей в рутине, нуждающейся в обновлении возрождения смысла:
– Ты сегодня умрёшь.
И киваю сама себе, споря и смиряясь.
Конец