Лина побледнела. Ему это было больно. Он не чувствовал раскаяния, но сам не понимал, как все произошло.
— У нас было решено, — продолжала Лина, — ты при этом присутствовал и согласился с нами, что никто больше без должных оснований не поедет в Западный Берлин. А должных оснований, поручения нашей партии, у тебя, по-моему, не было?
— Нет, — сказал Томас, — и все-таки я не находил эту поездку преступной. — И добавил: — И теперь не нахожу. — Он смотрел на нее удивленно, как на чужую. Печальные глаза красили ее длинное, худое лицо.
— Я верю, Томас. Ты ведь не сразу замечаешь плохое. Что хорошо и что плохо, решают люди более прозорливые. И нам надо с этим считаться. А ты ни с чем больше не желаешь считаться.
Томас был доволен, что она ни словом не обмолвилась о незнакомой ей Пими. Хотя ему, верно, стало бы легче, если бы он выговорился.
— Ты, надо думать, — добавила Лина, — все-таки заметил, что там что-то не так, иначе ты бы мне обо всем рассказал.
Может, она и права, подумал Томас. Он подыскивал слова и даже мысли, которые Лина могла бы понять. Нет, никогда ей не понять, почему он должен все изведать, даже плохое. Почему именно ему дано такое право, он и сам толком не знал, но верил: ему оно дано. Тем не менее он снова почувствовал, как близка ему Лина, или, вернее, как была близка; но и то, что было ему близко когда-то, даже если оно уже прошло, все еще касалось его.
Он вдруг взял обеими руками ее лицо и поцеловал в глаза. Лина его оттолкнула; она была скорее несчастна, чем разгневана.
— Оставь это, Томас, иди.
За дверью Томас прислушался, не плачет ли она. Лина его не окликнула. Если она и плакала, то, наверно, уткнувшись лицом в подушку.
Через день он снова увиделся с Линой, но не с глазу на глаз, а на собрании, которое срочно созвал профсоюз. Он и теперь удивлялся Лине, так же как удивлялся в начале их знакомства. Ее взгляд и голос трогали его. Ему опять бросилось в глаза то, что он уже и раньше замечал: грубые и упрямые люди, которые вовсе не могли быть согласны с тем, что она говорила, спокойно ее слушали и, казалось, были так же захвачены, как он, Томас. Дело в том, говорил себе Томас, что все чувствуют: она говорит, как думает. И тот, кто придерживается другого мнения, не сомневается: Лина верит во все, что говорит.
Перед ее выступлением Штрукс объяснил:
— Если мы будем выполнять норму, которую Улих шутя перевыполняет вдвое, а то и втрое, и вся бригада начнет процветать, то наша совесть и тем более наше государство потребуют установления новых норм.
На это Улих с места крикнул:
— Слыхали? Мы, значит, не должны процветать!
Он, Улих, сам заметит, сказал Штрукс, что все подешевеет, как только увеличится выпуск продукции, здесь и везде, сразу, и это единственное, что даст им возможность все покупать по более дешевым ценам.
Участники собрания наперебой стали просить слова. Большинство, несмотря на ругань и насмешки, поддерживали Улиха, который попросил слова первым и, не повышая голоса, как будто у него на это не было ни сил, ни охоты, словно бы скучливо, но достаточно веско заявил: он-де не станет надрываться ради того, чтобы год или два ждать, покуда клок мяса подешевеет на несколько пфеннигов. Прежде всего ему важно, чтобы товарищи, здесь собравшиеся, поняли одно: в свое время он надрывался, потому что ему нужны были деньги для особых целей, ведь не мог же он предположить, что сегодня то, чего он добился с такими усилиями, сделают нормой.
Несколько человек закричали:
— Тебя же никто не упрекает!
— Никто тебя не винит!
Когда Лина начала говорить, все сперва удивленно на нее уставились. Люди к ней не привыкли и прежде всего не привыкли к ее выступлениям перед такой большой аудиторией. Лина держалась очень прямо. Она не красивая и не уродливая, думали многие, но когда она с загоревшимися глазами стала ратовать за дело, от которого ни один взор здесь не загорался, и ее голос, по-прежнему тихий, приобрел глубокое, волнующее звучание, всем захотелось ее слушать. Восемь лет, сказала Лина, прошло с тех пор, как Сталин уничтожил фашизм. Теперь мы можем, честно и мирно трудясь, жить среди других миролюбивых народов. Наш труд станет преградой для поджигателей войны на Западе, для спекулянтов оружием, для всех сил империализма. Неодолимой будет эта преграда, если мы здесь не позволим себя сломить. Что даст нам силы для этого? Наш труд. И всем этим мы обязаны Сталину. Миллионы сыновей принес в жертву его народ. Соревнование без правильно установленных рабочих норм было бы сплошным надувательством, насмешкой, которая нам слишком дорого обойдется. Ведь таким образом ни один метр материи, ни один кусок хлеба не подешевеют. Социалистическим можно назвать только такое соревнование, когда нормы основываются на точном исчислении себестоимости. Никто здесь не наносит ущерба Улиху. Речь идет об установлении в качестве нормы не сверхпроизводительности, а средней производительности труда. Слышите, это написал сам Сталин, и вы должны понять, что нам следует этим руководствоваться.